Корона и эшафот
Шрифт:
Людовик:Это письмо мне неизвестно.
Валазе:Приказ о выдаче 16 800 ливров, подписанный Людовиком; на обороте подпись Бонньера; письмо и расписка того же Бонньера.
Людовик:Я не признаю их.
Валазе:Два документа, упоминающие о суммах, выданных госпоже Полиньяк, Лавогюйону и Шуазелю.
Людовик:Не признаю и этих документов.
Валазе:Письмо за подписью двух братьев бывшего короля, вошедшее в обвинительный акт.
Людовик:Оно мне незнакомо.
Валазе:Документы, относящиеся к делу Шуазеля-Гуфье в Константинополе.
Людовик:Не имею о них понятия.
Валазе:Письмо бывшего короля к епископу Клермонскому, с ответом последнего от 16 апреля 1791 года.
Людовик:Я не признаю его.
Президент:Вы не признаете своего почерка и своей подписи?
Людовик:Нет.
Президент:На
Людовик:Эта печать была у многих.
Валазе:Признаете ли вы эту квитанцию Жилля?
Людовик:Нет, не признаю.
Валазе:Докладная записка о прекращении выдачи военных пенсий из фондов цивильного листа; письмо Дюфрен-Сен-Леона по тому же поводу.
Людовик:Я не знаю ни одного из этих документов.
Президент:Можете удалиться.
Поведение короля на допросе произвело самое невыгодное для него впечатление. Перед ним было несколько систем защиты — он выбрал наихудшую. Вместо того чтобы держаться с гордым достоинством монарха, не признающего за подданными права судить его; вместо того чтобы ответить открытым мотивированным сознанием политического деятеля, принявшего определенную программу для достижения своих целей; вместо того чтобы заковать себя в непроницаемую броню молчания, от которой отскакивают все стрелы противника, — Людовик XVI предпочел систему запирательства. Он отрекся от своей подписи, от документов, писанных его рукой, от писем и счетов, адресованных ему и им же запертых в секретный шкаф, — словом, он вел себя, как обвиняемый, пойманный на месте преступления и в своем замешательстве отрицающий очевидное. Таким образом действий король еще более восстановил против себя Конвент и многочисленные толпы народа, присутствовавшие при допросе; он ожесточил даже многих из тех, в которых до сих пор возбуждал сострадание своими несчастиями. Силу этого ожесточения Людовик испытал уже на обратном пути в Тампль: всю дорогу ему вдогонку неслись звуки грозного припева Марсельезы:
«Tyrans! Gu'un sang impur abreuve nos sillons! [27] ».
Конвент разрешил королю выбрать себе защитников. Выбор Людовика остановился на двух известных парижских адвокатах, Тронше и Тарже. Первый принял предложение не колеблясь; второй же малодушно отказался от опасной миссии, ссылаясь на свою старость и расстроенное здоровье. Взамен его добровольно предложил свои услуги бывший министр Людовика XVI, Ламуаньон-Мальзэрб. Кроме того, был приглашен молодой юрист по имени Десез. Согласно декрету 6 декабря, Людовик должен был через два дня после допроса явиться в Конвент в сопровождении своих защитников, чтобы быть выслушанным окончательно. Но жирондисты стали употреблять все усилия, чтобы продлить этот срок.
27
«Тираны! Пусть нечистая кровь оросит наши поля!..»
Процесс короля дал новую пищу борьбе двух главных партий Конвента. При своей резкой противоположности вообще Гора и Жиронда расходились и в отношении к судьбе Людовика XVI. Между тем как монтаньяры понимали, что первым шагом для спасения Франции из кризиса должно быть быстрое решение процесса, жирондисты проявляли крайнюю нерешительность и половинчатость. Они, разумеется, не оправдывали развенчанного короля; но, несмотря на все доказательства измены Людовика, они не решались осудить его. Верные своей посреднической роли, жирондисты балансировали на зыбком мосту между крайней левой, требовавшей казни Людовика XVI, и крайней правой, стоявшей на точке зрения королевской неприкосновенности. Боязнь вызвать суровым приговором раздражение монархической Европы и усиление коалиции; нежелание брать на себя огромную ответственность, сопряженную с таким приговором; более или менее непосредственные побуждения гуманности и великодушия, отчасти навязанные жирондистам необходимостью оправдать их яростные нападки на «кровожадных» монтаньяров за сентябрьские убийства, — вот те мотивы, которыми объясняется поведение этих «государственных людей», по ироническому выражению Марата. Их тактика состояла в том, чтобы оттянуть, по возможности, решение дела, дискредитируя в то же время своих политических противников. Еще 4 декабря, на следующий день после того как Конвент постановил судить Людовика XVI, один из лидеров Жиронды, Бюзо, внес предложение наказывать смертью всякого, кто захочет восстановить королевскую власть в какой бы то ни было форме.Последние слова недвусмысленно показывали, что предложение направлено против вождей Горы, которые неоднократно обвинялись жирондистами в стремлении к диктатуре. После допроса короля, видя приближение развязки, жирондисты попытались увлечь Конвент в дебри судебных формальностей, предложив подвергнуть экспертизе документы, не признанные королем, назначить вторичный допрос для предъявления Людовику вновь открытых и т. п. Но все эти попытки разбивались об энергичное сопротивление Горы. Тогда Бюзо внес предложение об изгнании с французской территории всех членов дома Бурбонов. Этот план, метивший в одного из депутатов Горы, герцога Орлеанского, по прозванию Эгалите [28] , преследовал двоякую цель: в случае удачи он лишал партию монтаньяров одного из самых влиятельных ее членов; в случае неудачи он показывал народу революционный пыл жирондистов и набрасывал тень на их противников, которые, по расчету Бюзо и его единомышленников, не могли не защищать Филиппа Эгалите. Жирондистам действительно удалось добиться изгнания Бурбонов. Но торжество их было непродолжительно: на следующий день исполнение декрета об изгнании было отложено до вынесения приговора Людовику XVI.
28
Равенство (фр.).
Вслед
за тем Конвент, по предложению Лежандра,постановил, что Людовик будет окончательно выслушан 26 декабря. Таким образом, планы жирондистов были не в силах надолго отсрочить решение процесса короля.26 декабря Людовик XVI в сопровождении трех своих защитников снова предстал перед судьями. Десез,по поручению товарищей, выступил со следующей защитительной речью:
— Граждане, представители нации, настал наконец момент, когда Людовик, обвиненный от имени французского народа, может высказаться перед самим же народом! Настал наконец тот момент, когда он, вместе с защитниками, которых дали ему человеколюбие и закон, может представить нации защитительную речь, продиктованную ему сердцем, и показать ей, какими намерениями он всегда воодушевлялся! Уже молчание, царящее вокруг меня, свидетельствует о том, что на смену дням гнева и предубеждения пришел день правосудия, что этот торжественный акт — не пустая формальность, что храм свободы есть также и храм беспристрастия, послушного одному закону, и что человек, попавший в унизительное положение обвиняемого — кто бы он ни был, — всегда может рассчитывать на внимание и участие даже со стороны своих обвинителей.
Я говорю: «человек, кто бы он ни был» — потому что, в самом деле, Людовик уже не более как человек, и притом человек обвиняемый. Он потерял всякое обаяние, он бессилен, он не может больше возбуждать ни опасений, ни надежд; поэтому в настоящий момент вы должны относиться к нему не только с величайшей справедливостью, но даже — позволю себе заметить — с величайшей снисходительностью. Он имеет право на все сострадание, какого заслуживает беспредельное несчастье; и если, действительно, как выразился один знаменитый республиканец, невзгоды королей принимают в глазах всех, кто жил при монархическом режиме, более трогательный и священный характер, чем бедствия других людей, то тем более живое сочувствие должна возбуждать судьба человека, занимавшего самый блестящий трон в мире; мало того, это сочувствие должно возрастать по мере приближения развязки. До сих пор вы слышали только его ответы. Вы потребовали его сюда; он явился спокойно, мужественно, с достоинством; он явился, исполненный ощущения своей невиновности, сильный утешительным сознанием своих намерении, которого не в состоянии отнять у него никакая человеческая сила. Опираясь, если можно так выразиться, на всю свою жизнь, он обнажил свою душу и раскрыл свои деяния перед вами и всей нацией; он посвятил вас даже в свои мысли. Но, отвечая вам при таком неожиданном вызове, опровергая без подготовки, без обдумывания совершенно непредвиденные им обвинения, так сказать импровизируя свою защиту при допросе, возможность которого никогда не приходила ему в голову, — Людовик мог лишь заявить вам о своей невиновности; но он не мог подтвердить ее, он не мог представить вам ее доказательства. Я, граждане, приношу вам эти доказательства, я приношу их народу, от имени которого обвиняется Людовик. Я хотел бы, чтобы в этот момент меня слышала вся Франция, чтобы эта ограда вдруг расступилась и вместила всех французов. Я знаю, что, обращаясь к представителям нации, я обращаюсь к самой нации. Но Людовик, конечно, вправе сожалеть о том, что масса граждан, которая находится под впечатлением падающих на него обвинений, не имеет возможности слышать его ответов, опровергающих эти обвинения. Важнее всего для него — доказать свою невиновность; вот его единственное желание, его единственное помышление! Людовик знает, что вся Европа с тревогой ждет вашего приговора; но мысли его поглощены одной Францией. Знает он и то, что когда-нибудь потомство соберет все документы этого великого процесса между целой нацией и одним человеком; но он думает только о своих современниках, заботится лишь о том, чтобы вывести их из заблуждения. И мы, в свою очередь, стремимся лишь защитить его, ставим себе единственною целью его оправдание. Подобно ему, мы забываем о Европе, которая нас слушает, забываем о потомстве, решение которого уже назревает. Устремляя все свое внимание на настоящий момент, мы заняты исключительно судьбой Людовика и будем считать выполненной нашу задачу, если докажем его невиновность…
Приступая к обсуждению данного вопроса, я прежде всего остановлюсь на декрете Национального Конвента о том, что он будет судить Людовика XVI. Мне небезызвестно, как хотели злоупотребить этим декретом некоторые, пожалуй более пылкие, чем рассудительные, умы. Я знаю, что, по их мнению, упомянутое постановление Конвента заранее лишало Людовика неприкосновенности, дарованной ему конституцией. Я знаю, что, по их словам, Людовик уже не может пользоваться этой неприкосновенностью как средством защиты. Но это заблуждение, которое можно рассеять простым замечанием.
В самом деле, в чем состоял декрет Конвента?
Постановив, что Людовик предается его суду, Конвент решил лишь одно: что в процессе, возбужденном им против Людовика, судьей является сам же Конвент. Но, назначая себя судьей в этом процессе, Конвент в то же время постановил выслушать Людовика и, по-видимому, считал совершенно невозможным осудить его, не выслушав.
Но если Людовик должен быть выслушан, прежде чем осужден, то он имеет право защищаться от предъявленных ему обвинений всеми средствами, какие покажутся ему пригодными для этой цели; это право принадлежит всем обвиняемым как таковым. Судья не вправе лишить обвиняемого хотя бы одного из его средств защиты; он может только оценить их по достоинству в своем приговоре. Следовательно, и сам Конвент по отношению к Людовику пользуется лишь этим правом; он оценит его защитительную речь, когда она будет представлена; но заранее он не вправе ни ослаблять, ни порицать ее. Если Людовик заблуждается в принципах, на которых построена его защита, — дело Конвента устранить их в своем приговоре. Но до тех пор он обязан его выслушать: этого требует как справедливость, так и закон.
Итак, я устанавливаю следующие принципы: нации самодержавны; они вольны вводить у себя какую угодно форму правления; они могут даже, обнаружив несовершенства ими же введенного режима, заменить его новым. Я не оспариваю этого права наций; оно неотъемлемо, оно признается нашей конституцией. И мне, вероятно, не нужно напоминать, что Франция обязана включением этого важного принципа в число своих основных законов усилиям одного из защитников Людовика, бывшего в то время членом Учредительного собрания.