Корона за любовь. Константин Павлович
Шрифт:
Когда в 1812 году французы вторглись в наш край, твой отец был убит 26 августа, а 1 сентября, в день моих именин, мой брат приехал из армии, чтобы известить нас о нашей утрате... Я не помню, что сталось со мной при этом известии: пускай другие тебе об этом расскажут.
Молю моего Спасителя простить мне мой бред: он доходил до того, что, когда моя мать говорила мне о блаженствах рая и о возмездии [31] тому, кто умеет нести свой крест, посланный Богом, я отвечала, что и самый рай не нужен мне без
31
Возмездие — здесь: воздаяние, награда, плата по заслугам, вознаграждение.
В один вечер ты спал — четыре месяца после известия — и во время сна ясно произнёс слова: «Боже мой, отдай папу Кокоше!»
С этой минуты я увидела в тебе моего ангела-хранителя: мне показалось, что ты разделял со мной моё горе, коль скоро оно занимало тебя даже и во сне. Я подумала, что Бог видит тебя, слышит тебя, что неотразимы молитвы такого ангела, как ты, и ослабевший мой ум омрачился до такой степени, что я стала сомневаться в своём несчастье.
В продолжение всего года я надеялась, и когда, желая спасти меня от грустных последствий мечты, старались меня возвратить к сознанию печальной истины, ничто не ставило меня в более жестокое положение.
Я переехала в это имение, которое отец твой купил в надежде, что после похода он будет наслаждаться здесь семейным счастьем и займётся твоим воспитанием. Там я никого не видела и отрывалась лишь с трудом от моего уединения, чтобы навестить моих родителей, которые приходили в отчаяние от моего состояния.
Бедные мои сёстры! Они такие набожные, такие добрые, и сколько раз я отталкивала их, когда обращались они ко мне со словами утешения и мира. Они мне говорили о блаженстве в будущем, а я жила в настоящем.
Я очнулась от этого состояния лишь тогда, когда ты занемог. Не забывая своего горя, я думала о предстоящей опасности и обратилась к тому, который никогда не оставляет существо, молящее его. Сердце моё почуяло Бога, и я научилась покорности.
Но рана моя не заживала никогда, она свежа...»
Такой же страстной любовью отвечал матери и сын. Уже в шесть лет написал он ей первое письмо — опыт во французском:
«Маменька! Жизнь моей жизни! Если бы я мог показать Вам моё сердце, то Вы бы увидели начертанное на нём Ваше имя!»
Маргарита добилась, что учёба Николушки в Пажеском корпусе была лишь простой формальностью, но теперь пришла нужда начинать хорошее образование. Вскоре после похорон отца она отправилась с сыном в старинный университетский город Дерпт.
Но едва кончались зимние занятия и студентов распускали на летние вакации [32] , как Маргарита вместе с сыном приезжала в Москву, проводила несколько недель в сторожке возле храма, молясь и припадая лицом к мраморной могиле Александра, ехала в Троице-Сергиеву лавру, молилась вместе с Николенькой у раки преподобного Сергия Радонежского и опять возвращалась в крохотную сторожку, не в силах видеть опустевший дом Нарышкиных, страшно и безобразно состарившуюся мать, теперь уже почти не поднимавшуюся
с постели.32
Вакации — время, свободное от занятий в школе или учреждениях; каникулы.
Варвара Алексеевна, не переставая, говорила о Михаиле Петровиче как о живом, и Маргарита с ужасом вспоминала свой прежний бред в первый год гибели мужа.
Её и Николушку всюду сопровождали Тереза, мадам Бувье, её неразлучная подруга, и немка компаньонка Марта Бругер, с которой Маргарита познакомилась и подружилась в Дерпте.
Маргарита почти не писала своим братьям, и они лишь изредка сообщали ей о своей жизни. Но короткое письмо, пришедшее после восстания на Сенатской площади, на долгие месяцы повергло её в печаль. Её младших! брат Михаил был арестован, посажен в Петропавловскую крепость, затем выслан в Сибирь.
Долго не решалась Маргарита открыть матери эту страшную весть. И не напрасно. Едва узнав об этом, проплакав четыре месяца беспрерывно, Варвара Алексеевна скончалась. И опять все хлопоты по погребению выпали на долю Маргариты — она одна из всех своих братьев и сестёр оставалась в московском доме Нарышкиных.
Но год, следующий за страшным 1825 годом восстания, принёс ей такое горе, от которого она не смогла оправиться до самого конца своей жизни...
Они возвращались с кладбища, где, как всегда, поминали отца и мать Маргариты, схороненных в одной могиле, отслушав панихиду, проведя все обряды, которые положены по этому случаю.
Ветер рвал накидки Маргариты, мадам Бувье и Марты, холодком заползал под тёплую епанчу Николушки. Мать то и дело оборачивалась к сыну, запахивала на нём одежду, поправляла меховую шапку: октябрь в двадцать шестом выдался морозный, со свирепыми северными ветрами, сильными утренниками, выступавшими серебряным инеем и сырым воздухом, от которого схватывало горло.
Николушка гордо отворачивался, стараясь показать, что он уже взрослый, и заботы матери лишь принижают его возраст. Маргарита понимала, ласково усмехалась — сын становился самостоятельным, отдалялся от материнских забот.
С ужасом думала она о том времени, когда ему нужно будет ехать в Петербург, где уже давно ждало его место при дворе.
Как только могла, оттягивала она это время, понимая, что не сможет жить вдали от сына, что и ей приспело время отправляться в столицу, снова увидеть высший свет, возобновить старые знакомства. Это могло, оказаться полезным для Николушки, а ему ещё жить и жить, служить и служить...
В закрытой колымаге, где все они с трудом уместились, было до крайности холодно — медвежья полость отдавала льдом, кожаные сиденья словно напитались морозом. И хоть недолгой была поездка домой, под тёплую и уютную крышу московского нарышкинского дома, да непродолжительная эта скачка заставила всех дрожать от холода и ледяных струй воздуха, проникавших через многочисленные щели.
В доме топились все печи, жаркий воздух обдал теплом замерзшие щёки, а пальцы скоро перед огнём сделались влажными и горячими.
Встал перед открытой дверцей печи и Николушка, ещё не сбросив епанчу и даже не сняв шапки. Щёки его пылали.
— Николенька, — подошла к нему мать, едва скинув меховую пелерину, — ты не заболел?
Она приложила руку к его лбу — он пылал.
Маргарита кликнула слуг. Николеньку быстро раздели, уложили в мягкую, нагретую грелками, постель. И снова приложила она руку к его пылающему лбу, но Николушка уже был в беспамятстве.