Коронка в пиках до валета. Каторга
Шрифт:
Но там за Сокольского вступились врачи.
Телесные наказания развращают не только тех, кого наказывают, убивая в арестантах последнюю даже каторжную совесть, но и тех, кто наказывает.
Вид разложенного на позорной скамье человека заключает в себе что-то развращающее, разнуздывающее зверя, сидящего в человеке.
– Я тебе царь и Бог! – орет ничтожество, вышедшее из надзирателей или фельдшеров.
Это, как я уже говорил, любимая поговорка смотрителей тюрем.
Наказания доходят до удивительного издевательства.
– Это что теперь за наказания! – машут рукой смотрители тюрем. – Прежде,
– За что благодарить?
– За науку. Такой порядок был. Встанет и в ноги кланяться должен: «Благодарю вас, ваше высокоблагородие, за то, что поучили меня, дурака!» А теперь уж этого нет. Распущена каторга! Все гуманности пошли.
Были и есть смотрители, не признающие непоротых арестантов.
– Система уж у меня такая.
Один из них, по каторжному прозвищу Железный Нос, оставил по себе в этом отношении анекдотическую память.
Приходя утром на раскомандировку, он высматривал, нет ли непоротого арестанта.
– Что это, братец, ты стоишь не по форме? Ногу отставил? А? Поди-ка, ляжь!
Если непоротый вел себя «в аккурате», стоял, что называется, «не дыша», и Железный Нос никак к нему придраться не мог, он отворачивался и говорил:
– Эй, ты там, тихоня! Поди-ка, ляжь, братец. Палач, дай-ка ему горяченьких!
– За что, ваше высокоблагородие?
– А, ты еще разговаривать? Разложить!
Он охотился за арестантами.
Едет по берегу в Корсаковском округе, видит, арестант на отмели копается, – к нему.
Арестант, завидев Железный Нос, дальше по отмели, смотритель за ним. Наконец дальше идти некуда: вода по пояс.
Арестант останавливается.
– Ты что тут, братец, делаешь?
– Рачков ловлю, ваше высокоблагородие, вам на кухню.
– Рачков ловишь? Это хорошо. А чего ж ты от начальства бегаешь? А? Должно быть, нехорошее что на уме? Хорошо. Рачков отнеси ко мне на кухню, а утром на раскомандировке выйди, тебя посекут!
Единственным непоротым каторжником был его собственный повар.
Очень искусный повар, находившийся за это под покровительством смотрительши.
– Ты мне его не тронь! – раз навсегда объявила смотрительша своему супругу.
Однажды она уехала куда-то на целый день к знакомым; возвращается – муж встречает ее сконфуженный.
– Выпорол?! – всплеснула руками смотрительша.
– Выпорол! – виновато отвечает Железный Нос. – Не сердись, душенька!
Меня интересовала личность смотрителя Л., оставившего по себе на Сахалине поистине страшную память.
Порки при Л. носили какой-то невероятный характер. Пороли каждое утро по тридцать, по сорок человек. Я расспрашивал арестантов, как это происходило.
– Выйдет он, бывало, ничего. Да потом себя растравлять начнет. Воззрится, заметит у кого какую неисправность: «У тебя что это, брат, бушлат (куртка) как будто рваный? А? Нарочно разорвал? Нарочно?» – «Помилуйте, ваше высокоблагородие, зачем нарочно? На работе разорвался!» – «На работе? А ты что ж не починил? А? Так-то ты о казенном имуществе печешься? Так-то?» – «Зачинить нечем!» К этому времени он уж совсем озвереет. «Жилы из себя, мерзавец, вытяни да зашей! Жилы! Из кожи куски вырезай да заплатки клади! Я тело твое так изорву, как ты казенный бушлат. Палач! Клади! Бей!» И пойдет. И чем дальше, тем
пуще звереет. Стон стоит, а он ногами топочет. «Притворяются, подлецы. Бей их крепче!» В конце, бывало, до того в сердце войдет, что напоследок и палача разложить прикажет, арестантам драть велит: «Дерите его, чтоб спуску вам, подлецам, не давал!»– Неглупый человек был! – пояснял мне бывший его помощник, теперь сам смотритель. – Знал, как каторгу держать. Каторгу на палача, да и палача на каторгу озлоблял. Стачки быть не может! Уж палач после этого-то мазать не будет.
Смотритель М., при мне заведывавший Корсаковской тюрьмой, считался одним из наиболее жестоких смотрителей на Сахалине.
– Доктора – вот мое бельмо на глазу! – кричал он по вечерам, напиваясь по принятому им обычаю. – Гуманность разводят! А нам это не к лицу. Я разгильдеевец! – хвастался он. – Разгильдеевские времена на Каре помню! Я прирожденный тюремщик. Мой отец смотрителем тюрьмы был. Я сам под нарами вырос! Мы не баре, чтоб гуманности разводить! Мы вот в чем ходим!
И он с гордостью показывал свою порыжелую, выгоревшую на солнце шинель, которой было лет, может быть, двадцать.
В трезвом виде не было человека более мягкого, льстивого, медоточивого, чем этот старый лукавый сибиряк.
Арестантов он называл «братанами», «братиками», «родненькими», «милыми людьми», «голубчиками», и без «Божьего слова» – никуда.
– Без Божьего слова разве можно?!
Провинившегося арестанта он подманивал к себе пальчиком.
– Пойди-ка, миленький, сюда. Ляжь-ка, голубушка, тебя взбрызнут!
Арестант валился в ноги:
– Ваше высокоблагородие, за что же? Простите.
– И что ты, миленький! И что ты, голубчик! Разве я на тебя сержусь? Я на тебя не сержусь. Ложись, ложись, голубчик! А за то, что разговариваешь, пяточек прибавим.
– Ваше высокоблагородие…
– И-и, голубчик, как нехорошо. Тебе начальник говорит: ложись! А ты не слушаешься. Еще пять. Ложись, братан.
Видя, что наказание все растет, арестант ложится.
– Вот так-то, родной, лучше! С Богом, милый. Взбрызни-ка его, Медведев. Пороть пореже, не торопись, милый! Пореже, покрепче! Вот так, вот так! Реже-то лучше. Нам торопиться некуда.
И если арестант вопил не своим голосом, М. говорил ему:
– Ничего, ничего, потерпи, родненький! Христос терпел и нам велел.
Опытные арестанты, разумеется, ложились без всяких разговоров, зная, что за всякую просьбу бывает только прибавка, – и смотритель говорил, глядя на них:
– Душа радуется! Братики меня с одного слова понимают! Живем душа в душу с миленькими!
– А не случалось так, чтобы фордыбачили? – спросил я М., слушая, как он с «Божьим словом отечески наказует свое стадо».
Он захихикал.
– И что вы-с? Какое выдумали! Это у новых, у гуманных каторга распущена. А у меня нет-с. Душонка у него, у родненького, трясется, как ложится. Он меня знает.
И, только напиваясь по вечерам, он кричал:
– В ужасе надо каторгу держать! В ужасе! Вы у меня спросите! А эти гуманные-то только унижают нас! Унижают, подлецы! Ехали бы гуманничать куда хотят, а в каторгу соваться нечего. Каторга – наше дело. И в Писании сказано: страх спасителен.
Бывший фельдшер К., смотритель Рыковской тюрьмы, человек другого склада.