Короткометражные чувства
Шрифт:
— Спасибо, дед, — киваю растроганно.
Дед ничего не говорит и уходит, шаркая ногами. Я раздеваюсь и прыгаю в воду. Я знаю, что так хорошо мне не было лет сто.
Кузнечики… Стрекочут, черти. Почти романтика. Дед говорил, что в древности июнь называли «изок» — «кузнечик», а старинное «червень» дали июню из-за червяков — червенцев, из которых добывали багряную краску. А мне этих червей всегда жалко было…
Дед много знает. Помню, в детстве он рассказывал (пугал!) о Семицкой неделе — той, что на седьмую после Пасхи идет: «русальной». Я вся дрожала от страшных его историй и потом долго не могла
Через много лет я прочитала об этом в «Славянской мифологии», слово в слово, но ничего не почувствовала и поняла, что понемногу костенею.
Сумерки. Разводя костер, я смотрю, как Солнце заходит за воду, и, жертвуя 90 x 60 x 90, уплетаю макароны с тушенкой.
Через несколько часов за костром почти ничего уже не было видно. Я сняла часы — не хотелось считать чертовы секунды, которых всегда так мало: темный лес, прохлада воды, спящая рядом собака, языческое благоговение перед огнем — что еще нужно? Выпив стакан крепкой дедовой наливки, я закрыла бутыль: напиться в такую ночь оказалось бы слишком глупо.
…и отключилась. Прошлое казалось случайностью, о будущем же не думалось. Я врастала зрачками — в огонь, кожей — в воздух: «Нет, так не бывает», — вертелось в голове, но так было… И мираж лермонтовского паруса маячил, и исчезал страх, а слово «волшебно» не выглядело ни высокопарным, ни надуманным. Не хотелось ничего и никого. Наконец-то я пела с собой в унисон: и только ветки хрустели изредка, и только какие-то ночные птицы озвучивали это лето, и только мы — я и июнь — существовали в этом лесу. Не считая собаки.
Не помню, сколько времени я просидела вот так, глядя то на огонь, то на воду, как вдруг Альма повела своим мокрым носом, заурчала, ощетинилась.
— Что, собача?
Она встала и неслабо подала голос, на который наслоился уже другой, человеческий: так они и дуэтили посреди ночи, пока я не крикнула: «Кто там?» Вместо ответа показался стриженный «ежиком» мальчик лет восемнадцати — худощавый, с добрыми, оленьими какими-то глазами и маленьким рюкзаком за спиной. Мальчик понял мой жест и подошел к костру: мне почему-то показалось, будто «ежику» холодно и что его не надо бояться.
Я присела на бревно, изучая незнакомца: тот как будто стеснялся и не заговаривал. Его лицо было нежным, как у девчонки, впрочем, как и руки с длинными «пианистическими» пальцами, которые он тут же спрятал в карманы, поймав мой взгляд.
— Как тебя зовут? — начала я, хотя меньше всего в ту ночь мне хотелось с кем-то знакомиться.
Мальчик помотал головой.
— Не понимаешь по-русски?
Он снова повторил то же движение.
— Ты что, немой?
Он облегченно закивал, обозначая своенепонятными мне знаками.
— Я не могу, как ты — расстроилась я. — Но у меня есть бумага и карандаш. Ты будешь писать?
Мальчик кивнул, издав мычание,
в ответ на которое Альма зарычала и оскалилась. Когда же в руках немого оказался карандаш, он вывел в моем блокноте имя: Павел.Я была заинтригована: совсем юный, одинокий, с оленьими глазами… Я взяла из его рук блокнот и написала: «Сколько тебе лет? Расскажи о себе». Немой карябал нечто тупым карандашом, пока я доставала из палатки дедову бутыль, а потом протянул мне вот что, и даже с запятыми: «Восемнадцать. Странствующий неомонах. Исповедую философию непричастия. Я не глухонемой, я дал обет молчания год назад. А вы никогда не знали, чего на самом деле хотите. Но вы красивы. Как вас зовут?»— Анна, — ответила я, ничему не удивляясь. — А неомонах пьет спиртные напитки?
Мальчик кивнул, впервые улыбнувшись.
— И в чем же заключается философия непричастия? — спросила я, рассматривая его лицо, очень женственное.
«В молчании. Если бы люди поменьше говорили — точнее, молчали, как собаки, какие бы у них были глаза! Как у лошадей!» — накарябал снова он очень неразборчиво.
— Согласна, — вздохнула я. — А у тебя глаза, как у раненого оленя.
— Правда? — сказала она,через секунду зажав рот рукой.
Я остолбенела.
— Так-так-так, погоди, — в это время снова зарычала Альма. — Ты — кто? Ты не Павел! — я отпила прямо из горлышка. — Что за чертовщина!
Мальчик-девочка покраснел(а), я же завелась:
— Отвечай! Что за ерунда! Ты, что ли, переодеваешься? Хотя мне, собственно, все равно… — я осела так же внезапно, как зажглась, и закурила. — Как тебя по-настоящему-то зовут?
— Серафима.
— Серафима?
— Серафима…
— Ну и… — я ждала продолжения.
— А что? — Серафима подняла на меня оленьи свои глаза и тут же опустила. — Просто мы живем в «Школе гетер». Мы ушли от мира, у нас все по-другому. О нас никто из обычных не знает. У нас есть друзья, нам помогают. Сегодня мой первый этап Посвящения в гетеры: я должна провести ночь в лесу, одна и вернуться в «Школу» с другими мыслями.
Я слушала все это, как сказку, а Серафима продолжала:
— То, что будет после — неважно. Мы живем настоящим. Нас не волнуют слава, мужчины, дети, деньги. Мы совершенствуем тело, лечим душу. Мы готовим себя к постижению тайного смысла, открыть который я тебе сейчас не могу.
— Это напоминает Древнюю Грецию… Но больше Спарту, нежели Школу Сафо… и то — относительно… — пробормотала я. — Прости, я подумала, будто ты — мальчик… Так… так значит, завтра ты уйдешь к ним? Насовсем?
— Если дойду. Но я должна, — сказала Серафима очень серьезно.
— Что подтолкнуло тебя к этому? — искренне удивилась я. — Разве мало «в миру» радостей и ценностей? Разве нельзя совершенствоваться, не уходя от людей? Можно заботиться о душе и теле не только в… — я замялась — в… подобной «коммуне»?
Серафима покачала головой:
— Нет. Энергия большинства людей подобна вирусу; мы долго чистимся от нее.
— Каким же образом?
— Молчим, например.
— Все время?
— Нет, но большей частью. Кстати, — она пронзительно посмотрела на меня. — Из тебя бы получилась неплохая гетера.