Корреспондент
Шрифт:
– Ловко вы объяснять чувства можете!
– сказал толстяк с медалью.- У вас такая фигура, что... никак не ожидал! Право... извините-с!
– Ловко?
– запищал Иван Никитич.- Ловко? Хе-хе-хе. То-то. Сам знаю, что ловко! Огня только мало, ну да где его взять, огня-то этого? Время уж не то, господа почтенные! Прежде, бывало, как скажешь что иль напишешь, так сам в умилительное состояние души приходишь и удивляешься таланту своему. Эх, было времечко! Выпить бы нужно, фра-дьяволо, за это времечко! Давайте, други, выпьем! Времечко было страсть какое авантажное!
Гости подошли к столу и взяли по рюмке. Иван Никитич преобразился. Он налил себе не рюмку, а стакан.
– Выпьем, господа почтенные,- продолжал он.- Обласкали вы меня, старика, почтите уж и время, в которое я великим человеком был! Славное было времечко! Mesdames, красоточки мои, чокнитесь с аспидом и василиском, который красоте вашей изумляется! Цок! Хе-хе-хе. Амурчики мои. Было время, сакрраменто! {2} Любил и страдал, побеждал и побеждаем неоднократно был. Ура-а-а!
– Было время,- продолжал вспотевший и встревоженный Иван Никитич,было время, сударики! И теперь время хорошее,
– Зачем это вы светлые пуговицы носите?
– перебил Ивана Никитича какой-то франт с четырьмя хохлами на голове.
– Светлые пуговки? Действительно, что они светлые... По привычке-с... В древности, лет 20 тому назад, я заказал портному сюртучишко; ну, а он, портной-то, по ошибке пришил вместо черных пуговок светлые, Я и привык к светлым пуговкам, потому что тот сюртучишко лет семь таскал... Ну, так вот-с, сударики мои, как прежде было... Слушают красоточки, голубчики, слушают меня, старикашку, родненькие... Хи-хи-хи-с... Дай бог вам здоровил! Красавицы мои неземные! Жить бы вам сорок лет тому назад, когда молод был и пламенем огненным сердца зажигать в состоянии был. Рабом был бы, девицы, и на коленах дырки бы себе... Смеются, цветики!.. Ох, вы, мои... Почтили старца вниманием своим.
– Вы теперь пишете что-нибудь?
– перебила расходившегося Ивана Никитича курносенькая барышня.
– Пишу ли? Как не писать? Не зарою, царица души моея, таланта своего до самой могилы! Пишу! Разве не читали? А кто, позвольте вас спросить, в семьдесят шестом году корреспонденцию в "Голосе" поместил? Кто? Не читали разве? Славная корреспонденция! В семьдесят седьмом году писал в тот же "Голос" - редакция уважаемой газеты нашла статью мою для печатания неудобной... Хе-хе-хе... Неудобной... Экася!. Статья моя с душком была, знаете ли, с душком некоторым. "У нас,- пишу,- есть патриоты видимые, но темна вода во облацех касательно того, где патриотизм их помещается: в сердцах или карманах?" Хе-хе-хе... Душок-с... Далее: "Вчера,- пишу,- была отслужена соборная панихида по под Плевной убиенным. На панихиде присутствовали все начальствующие лица и граждане, за исключением господина исправляющего должность т-го полицеймейстера, который блистал своим отсутствием, потому что окончание преферанса нашел для себя более интересным, чем разделение с гражданами общероссийской радости". Не в бровь, а в глаз! Хо-хо-хо! Не поместили! А я уж постарался тогда, друзья мои! В прошедшем, семьдесят девятом, году посылал корреспонденцию в газету ежедневную "Русский курьер", в Москве издающуюся. Писал я, други мои, в Москву о школах уезда нашего, и корреспонденция моя была помещена, и теперь я даром "Курьера русского" получаю. Вона как! Удивляетесь? Гениям удивляйтесь, а не нолям! Нолик есмь! Эхе-хе-х! Пишу редко, господа почтенные, очень редко! Бедна наша Т. событиями, кои бы описать я мог, а ерундистики писать не хочется, самолюбив больно, да и совести своей опасаюсь. Газеты вся Россия читает, а для чего России Т.? Для чего ей мелочами надоедать? Для чего ей знать, что в нашем трактире мертвое тело нашли? А прежде-то как я писал, прежде-то, во времена оны, во времена... Писал я тогда в "Северную пчелу", в "Сын отечества", в "Московские"... Белинского современником был, Булгарина единожды в скобочках ущипнул... Хе-хе-хе... Не верите? Ей-богу! Однажды стихотворение насчет воинственной доблести написал... А что я, други мои, потерпел в то время, так это одному только богу Саваофу известно... Вспоминаю себя тогдашнего и в умиление прихожу. Молодцом и удальцом был! Страдал и мучился за идеи и мысли свои; за поползновение к труду благородному мучения принимал. В сорок шестом году за корреспонденцию, помещенную мною в "Московских ведомостях", здешними мещанами так избит был, что три месяца после того в больнице на черных хлебах пролежал. Надо полагать, враг мой дорого мещанам за жестокосердие заплатил: так отдубасили раба божия,
что даже и теперь последствия указать могу. А однажды это призывает меня, в 53-м году, городничий здешний, Сысой Петрович... Вы его не помните и радуйтесь, что не помните. Воспоминание о сем человеке есть горчайшее из всех воспоминаний. Призывает он меня и говорит: "Что это ты там в "Пчеле" накляузничал, а?" А как я там накляузничал? Писал я, знаете ли, просто, что у пас шайка мошенников завелась и притоном своим трактирчик Гуськова имеет... Трактирчика этого теперь и следа уже нет, в 65-м году снят был и место свое бакалейному магазину господина Лубцоватского уступил. В конце корреспонденции я чуточку душка подпустил. Взял да и написал, знаете ли: "Не мешало бы, в силу упомянутых причин, полиции обратить внимание на трактир г. Г.". Заорал на меня и затопотал ногами Сысой Петрович: "Без тебя не знаю, что ли? Указывать ты мне, морда, станешь? Наставник ты мой, а?" Кричал, кричал, да и засадил меня, трепещущего, в холодную. Три дня и три ночи в холодной просидел, Иону с китом припоминая, унижения всяческие претерпевая... Не забыть мне сего до помрачения памяти моей! Ни один клоп, никакая, с позволения, вошка - никакое насекомое, еле видимое, не было никогда так уничижено, как унизил меня Сысой Петрович, царство ему небесное! А то как отец благочинный, отец Панкратий, коего я юмористически в мыслях своих отцом перочинным называл, где-то по складам прочел про какого-то благочинного и вообразить изволил, что будто это про него написано и будто я по легкомыслию своему написал; а то вовсе не про него было написано и не я написал. Иду я однажды мимо собора, вдруг как свистнет меня кто-то сзади по спине да по затылку палкой, знаете ли; раз свистнет, да в другой раз, да и в третий... Тьфу ты, пропасть, что за комиссия? Оглядываюсь, а это отец Панкратий, духовник мой... Публично!! За что? За какую вину? И это перенес я со смирением... Много терпел я, друзья мои!Стоявший возле именитый купец Грыжев усмехнулся и похлопал по плечу Ивана Никитича.
– Пиши,- сказал он,- пиши! Почему не писать, коли можешь? А в какую газету писать станешь?
– В "Голос", Иван Петрович!
– Прочесть дашь?
– Хе-хе-хе... Всенепременно-с.
– Увидим, каких делов ты мастер. Ну, а что же ты писать станешь?
– А вот если Иван Степанович что-нибудь на прогимназию пожертвуют, то и про них напишу!
Иван Степанович, бритый и совсем не длиннополый купец, усмехнулся и покраснел.
– Что ж, напиши!
– сказал он.- Я пожертвую. Отчего не пожертвовать? Тысячу рублев могу...
– Нуте?
– Могу.
– Да нет?
– Ну вот еще... Разумеется, могу.
– Вы не шутите?.. Иван Степанович!
– Могу... Только вот что... Ммм... А если я пожертвую, да ты не напишешь?
– Как это можно-с? Слово твердо, Иван Степаныч...
– Оно-то так... Гм... Ну, а когда же ты напишешь?
– Очень скоро-с, даже очень скоро-с... Вы не шутите, Иван Степаныч?
– Зачем шутить? Ведь за шутки ты мне денег не заплатишь? Гм... Ну, а если ты не напишешь?
– Напишу-с, Иван Степаныч! Побей меня бог, напишу-с!
Иван Степанович наморщил свой большой лоснящийся лоб и начал думать. Иван Никитич засеменил ножками, заикал и впился своими сияющими глазками в Ивана Степановича.
– Вот что, Никита... Никитич... Иван, что ля? Вот что... Я дам... дам две тысячи серебра, и потом, может быть, еще что-нибудь... этакое. Только с таким условием, братец ты мой, чтоб ты взаправду написал...
– Да ей-богу же напишу!
– запищал Иван Никитич.
– Ты напиши, да прежде чем посылать в газету - дашь мне прочитать, а тогда я и две тысячи выложу, ежели хорошо будет написано...
– Слушаю-с... Эк... эк-гем... Слушаю и понимаю, благородный и великодушный человек! Иван Степанович! Будьте столь достолюбезны и снисходительны, не оставьте ваше обещание без последствий, да не будет оно одним только звуком! Иван Степанович! Благодетель! Господа почтенные! Пьяный я человек, но постигаю умом своим! Гуманнейший филантроп! Кланяюсь вам! Потщитесь! Послужите образованию народному, излейте от щедрот своих... Ох, господи!
– Ладно, ладно... Увидишь там...
Иван Никитич вцепился в полу Ивана Степановича.
– Великодушнейший!
– завизжал он.- Присоедините длань свою к дланям великих... Подлейте масла в светильник, вселенную озаряющий! Позвольте выпить за ваше здоровье. Выпью, милостивый, выпью! Да здравств...
Иван Никитич закашлялся и выпил рюмку водки. Иван Степанович посмотрел на окружающих, мигнул глазами на Ивана Никитича и вышел из гостиной в залу. Иван Никитич постоял, немного подумал, погладил себя по лысине и чинно прошел, между танцующими, в гостиную.
– Оставайтесь здоровы,- обратился он к хозяину, расшаркиваясь.Спасибо за ласки, Егор Никифорович! Век не забуду!
– Прощай, братец! Заходи и вдругорядь. В магазин заходи, коли время: с молодцами чайку попьешь. На женины именины приходи, коли желаешь,речь скажешь. Ну, прощай, дружок!
Иван Никитич с чувством пожал протянутую руку, низко поклонился гостям и засеменил в прихожую, где, среди множества шуб и шинелей, терялась и его маленькая поношенная шинелька,
– На чаек бы с вашего благородия!
– предложил ему любезно лакей, отыскивая его шинель.
– Голубчик ты мой! Мне и самому-то впору на чаек просить, а не токмо что давать...
– Вот она, ваша шинель! Это она, ваше полублагородие? Хоть муку сей! В этой самой шинели не по гостям ходить, а в свинюшнике препровождение иметь.
Сконфузившись и надевши шинель, Иван Никитич подсучил брюки, вышел из дома т-го богача и туза, Егора Л-ва, и направился, шлепая по грязи, к своей квартире.
Квартировал он на самой главной улице, во флигеле, за который платил шестьдесят рублей в год наследникам какой-то купчихи. Флигель стоял в углу огромнейшего, поросшего репейником, двора и выглядывал из-за деревьев так смиренно, как мог выглядывать... один только Иван Никитич. Он запер на щеколду ворота и, старательно обходя репейник, направился к своему серому флигелю. Откуда-то заворчала и лениво гавкнула на него собака.