Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кошка на дороге (сборник)
Шрифт:

У Баха было двадцать один человек детей: семь от первой жены и четырнадцать от второй. Эти дети, должно быть, шуршали за стеной, как мухи в кулаке. А Бах уходил в свою комнату, снимал парик и баловался на клавесине.

Я не думаю, чтобы его одолевали сильные страсти, восторги упоения. Он раскладывал свою полифонию интуитивно, как гений, и точно, как математик. Поэтому я не люблю играть Баха с педалью.

Я сидела дома, играла Баха и ждала Лариску. Сегодня Лариска должна была объявить Игнатию о своей любви и послушать, что он скажет в ответ.

Я осталась дома, чтобы не являться на чтение партитур. А чтобы мой прогул не выглядел нарочитым, я не пошла в училище вообще.

В дверь позвонили. Это с войны полов явилась Лариска с трофеями.

Она медленно переступила через порог, вошла в прихожую. Качнулась к стене и припала лицом к обоям.

– Перестань грызть стену, – сказала я. – Что случилось?

Лариска молчала. Она стояла, раскинув руки, как Христос, если бы его прислонили к кресту не затылком, а лицом.

– Что случилось? – испугалась я.

Лариска не пошевелилась.

– Ну, что? – допытывалась я.

– Ничего, – вдруг спокойно проговорила Лариска и отошла от стены. – Я играла, потом перестала играть. Он спросил: «Чего же вы остановились?»

– А ты?

– Я стала играть дальше и доиграла до конца.

– А потом?

– Потом был звонок.

– И ты ничего не сказала?

– Он запретил.

– Как? – не поняла я.

– Глазами. Он так посмотрел, что я ничего не могла сказать.

Лариска говорила тихо и без выражения. У нее не было сил раскрашивать текст интонациями.

– Поешь чего-нибудь, – сказала я.

– Не могу… – прошептала Лариска. Губы у нее были серые.

– Тебе плохо? – испугалась я.

– Нет. Мне никак.

Я привела ее в комнату и уложила на диван. Дала под голову подушку, а сверху кинула плед.

– Твои скоро вернутся? – спросила Лариска.

– У них дежурство.

Лариска съежилась и закрыла глаза. Ресницы ее легли на щеки.

– Мне уйти? – спросила я.

Лариска потрясла головой, не открывая глаз.

Я села к роялю и стала тихо играть Баха.

Лариска открыла глаза и долго глядела перед собой.

Потом забормотала: «Не думать, не думать, не думать, не думать…»

Я перестала играть и спросила:

– Ты сошла с ума?

– Нет, – сказала Лариска. – Это моя гимнастика. Я каждое утро просыпаюсь – и как молитву: «Мужество, мужество, мужество…» Раз пятьсот. И перед сном тоже: «Надежда, надежда, надежда, надежда, надежда…»

Лариска заплакала. Из глаз на подушку поползли слезы. Эти слезы были такие горячие и горючие, что, мне казалось, прожгут насквозь подушку и диван.

– Господи! – вздохнула я. – Да ты оглянись по сторонам. Сколько вокруг настоящих мужчин, которые только и мечтают, чтобы их прибрала к рукам такая девчонка, как ты. Что ты вцепилась в этого Игнатия? У него и рожа-то желтая, как лимон за двадцать пять копеек.

– Я не могу лишить его своей любви, – сказала Лариска. – Может быть, это единственное, что у него есть. Он так одинок…

– А зачем ему твоя любовь?

– А зачем рарака в море? Роса на траве?

На улице раздался выстрел – должно быть, лопнула на ходу камера у грузовика.

Лариска вздрогнула, быстро села.

– Это он… – проговорила она.

Я посмотрела на нее внимательно и поняла, что она в некотором роде сошла с ума.

– Может быть,

он любит тебя, но скрывает свои истинные чувства. Может быть, у него принципы, – предположила я.

Лариска возвела на меня глаза. Она не понимала, что это за принципы, во имя которых холостой человек должен скрывать свои истинные чувства.

– Он учитель, ты ученица, – растолковывала я. – Получается, он использует свое служебное положение. Это безнравственно.

Лариска спустила ноги с дивана и стала обуваться.

– Ты куда? – растерялась я.

– К нему. Я знаю, где он живет.

– Зачем ты к нему пойдешь?

– Я скажу: если он хочет, я брошу училище. Плевать мне на это училище!

– Тебя родители выгонят из дома.

– А мне не нужен дом, в котором нет его.

– Я тебя не пущу!

– Ты пойдешь со мной!

– Это нескромно, – попыталась я образумить Лариску. – Явилась – навитая, раскрашенная… Он первый тебя осудит. Мужчины ценят скромность!

Лариска вышла из комнаты. Я услышала, как в ванной яростно плещется вода.

Прошла минута, две, и в комнату вернулась уже не Лариска, а ее сестра из деревни Филимоново: волосы мокрые, гладкие, прижаты к темени и заправлены за уши. Открытый лоб, глаза без ресниц вообще.

– Ну как? – весело спросила Лариска, вытирая полотенцем мокрую шею.

Я молчала, ошеломленная переменой.

– Я готова! – объявила Лариска.

– Подожди… – взмолилась я, но это было равносильно тому, как если бы я обратилась к падающему самолету, вошедшему в штопор.

Памятник Гоголю был припорошен легко ссыпающимся снегом, и на унылых бронзовых волосах лежала белая шапка.

Лариска шагала, покрыв голову двумя платками, истово глядя перед собой. Мы шли, как в разведку: не было ни прошлого, ни будущего, только настоящее, только ощущение опасности.

– Жди меня здесь, – приказала Лариска и скрылась во мгле парадного.

Я осмотрелась по сторонам. Дом был кирпичный, красный. Стена в наступающих сумерках казалась какой-то зловещей. Возле таких стен расстреливают заложников.

Снег шел хорошо. Деревья стояли будто обсахаренные. Поблескивали полоски трамвайных рельсов.

Я ждала Лариску и думала о том, что она сошла с ума, а я не в состоянии сойти с узкоколейки своей трезвости. Я молода и красива, на третьем месте по красоте. Но почему-то такие редкие, ценные обстоятельства, как молодость и красота, не дают мне никаких преимуществ. Я живу, как старуха, с той только разницей, что у меня впереди больше лет жизни. Значит, я дольше буду играть и любить своих родителей.

Я ждала Лариску, и мне тоже хотелось сильных, шекспировских страстей, хотелось бежать к кому-нибудь по морозу с мокрой головой и бросать ему под ноги свое хрупкое существование.

Появилась Лариска.

– Никто не открывает, – сказала она.

– Значит, его нет дома.

– А может, он прячется?

– Он ведь не знает, что ты придешь. Ты ведь не предупреждала.

– А как ты думаешь, он вернется?

– Конечно! Куда же он денется!

– А вдруг у него кто-то есть? – В Ларискиных глазах остановился ужас.

– Тогда бы он женился, – сказала я. – Ведь он свободен.

– А может, она не свободна?

– Значит, это не имеет никакого отношения к любви.

Лариска обняла себя за плечи, чтобы не дрожать крупно.

– Ты простудишься, – предсказала я.

– А как ты думаешь, если я простужусь и умру, что он сделает?

– Напьется, – предположила я.

– Правда? – обрадовалась Лариска.

– Напьется и заплачет, – пообещала я.

– Мой образ будет со временем высветляться в его памяти, и он влюбится в свою потерю.

– Подожди, может, еще и так влюбится.

Мы с Лариской брели вдоль красной стены. Мимо прошла очень высокая собака. Она шла и знала, что все на нее смотрят.

Лариска подняла голову.

– Смотри! – сказала она.

– Куда?

Я тоже подняла голову. В небе шло неясное брожение, как в кастрюле с закипающим супом. Мы стояли с Лариской, как две бесполезные косточки на дне кастрюли мироздания. Какой от нас навар…

– Видишь? – спросила Лариска. – Это моя нежность и печаль.

– Где? – Я вглядывалась в перистые облака, которые двигались, перемещались.

– Человеческие чувства и голоса не рассеиваются, а поднимаются в небо, – объяснила мне Лариска. – А оттуда передаются в более высокие слои атмосферы.

– Может быть, сейчас где-нибудь в галактиках бродит голос Калинникова…

Мы стояли, чуть покачиваясь, и смотрели, как выглядит Ларискина печаль. Она каждую секунду была разной.

Потом мы опустили головы и одновременно увидели Игнатия. В короткой дубленке, он быстро шел, глядя перед собой. Прошел, обогнув нас, не заметив.

– Игнатий Петрович! – вскрикнула Лариска, будто в нее выстрелили.

Он обернулся. Она подошла к нему, медленным самоотверженным движением стянула оба платка на воротник.

– Лариса? – удивился Игнатий. – Я вас и не узнал. А что вы здесь делаете?

Лариска смотрела на купол его лба, в стихийное бедствие его глаз.

– А я тут рядом живу, – проговорила она.

– Понятно…

Помолчали. Потом Игнатий сказал:

– Вы совершенно не готовитесь к занятиям, мы только напрасно теряем время. Я поговорю в учебной части, пусть вас переведут к Самусенке… Доброй ночи!

Он повернулся и пошел к своему парадному.

Лариска медленно тронулась за ним. Потом побежала.

Игнатий остановился и сказал, не оборачиваясь:

– Я слышу ваши шаги. Не ходите за мной, потому что я вынужден буду проводить вас, а я очень устал…

Когда я подошла к Лариске, она стояла как каменная, и ее новое лицо не выражало ничего.

– Пойдем! – Я покрыла ее платками и подняла воротник. – Если бы ты ему не нравилась, он не переводил бы тебя к Самусенке.

– Оставь меня. Я хочу побыть одна.

– Что ты собираешься делать? – испугалась я.

– Ничего, – гордо сказала Лариска. – Перейду к Самусенке.

Наш поход в разведку окончился расстрелом возле каменной стены!

Лариска ушла. Я осталась одна против дома Игнатия. Мне хотелось подняться к нему и спросить: «Ну почему? Почему? Почему?»

Говорят, для того чтобы спрыгнуть с трамвая, необходимо выполнить три пункта инструкций:

1. Встать на подножку и сконцентрировать в себе состояние готовности к прыжку.

2. Прыгнуть вперед по ходу трамвая и пробежать трусцой, чтобы сохранить инерцию движения и не свалиться, как мешок, под колеса идущего транспорта.

3. Игнорируя свистки милиционера, перебежать дорогу и скрыться за дверьми родного училища.

После того как ты спрыгнул, не попал под колеса и убежал от милиционера, после того как ты уцелел, особенно остро чувствуешь аромат жизни, ее первоначальные свойства, стертые каждодневной обыденностью.

У японцев есть соус, который они добавляют в еду. Этот соус усиливает и проявляет вкус предлагаемой пищи: мясо как бы становится еще более мясным, а рыба – рыбной, и у японца не возникает сомнения, что он ест именно рыбу и ничто другое.

Риск – это своего рода жизненный соус. Я прыгаю с трамвая не для того, чтобы острее ощутить радость бытия. Просто наше училище стоит на полдороге между двумя трамвайными остановками, и я выбираю наиболее короткий путь.

Я прибежала на чтение партитур и разложила ноты.

Оттого что пианино было старое – ему лет сто, а помещение мрачноватое – раньше здесь жил угрюмый купец, – еще светлее и белее выглядел белый свет за окном.

Игнатий вошел почти следом за мной. Вид у него был оживленный, взъерошенный, как будто он тоже только что спрыгнул с трамвая на полном ходу.

Он подтащил стул к инструменту и потер руки, как бы готовясь к пиру своего самоутверждения. Я была его лучшей ученицей, смыслом его пребывания в училище, и, видимо, он очень нравился себе в моем обществе.

У нас было сорок пять минут – двадцать три мои и двадцать две Ларискины.

Я открыла пролог «Снегурочки», посмотрела на Игнатия. Его лицо было близко, и я вдруг увидела, что оно действительно переделено на три части.

Купол лба, щедрый размах бровей и сильные глаза веселого самоубийцы – это его духовность. Нос – мужественность. Рот – жестокость. Все это ему действительно принадлежало, но было открыто не мной. Мне стало казаться, что Лариска стоит за дверью, прижавшись спиной к стене. У меня появилось ощущение, будто я надела краденую вещь и встретила хозяина.

Я стала смотреть в ноты.

– Начнем, пожалуй… – поторопил меня Игнатий.

Я перевела глаза с нот на клавиши, а с клавиш на колени.

– Что произошло? – спросил Игнатий.

Действительно, что произошло?

Игнатий не просил Лариску любить его, она сама его любила, и его вины здесь не было никакой. Но Лариска любила его так красиво, так талантливо. И это не пригодилось. И теперь неприкаянная Ларискина любовь плавает над крышами. А Игнатий сидит, как сидел, и его лицо по-прежнему переделено на три части. А я, ее подруга и вместилище тайн, сижу на ее месте и занимаю ее самые главные двадцать две минуты.

– Что с вами? – удивился Игнатий.

– Я больше не буду ходить на чтение партитур, – сказала я, исследуя переплетение чулка на своем колене.

– Почему?

– Потому что я буду занята основным предметом. Через месяц – диплом.

Игнатий поднялся и отошел к подоконнику – должно быть, ему удобнее было издалека смотреть на меня.

Мне тоже так было удобнее. Я подняла на него глаза и по полоске его сомкнутого рта увидела, что он оскорблен.

Мы молчали минут пять, и у меня звенело в ушах от напряжения.

– Почему вы молчите? – спросила я.

– А что вы хотите, чтобы я сказал? – спросил Игнатий.

Я пожала плечами, и мы снова замолчали трагически надолго.

– Если вас волнует, что я пожалуюсь в деканат, можете быть спокойны: жаловаться я не буду. Но здороваться с вами я тоже не буду.

– Пожалуйста, – сказала я.

С тех пор мы не здоровались.

С Лариской, как ни странно, мы тоже сильно отдалились друг от друга.

Она не хотела возвращаться мыслями ни в Летний сад, ни к красной стене, и Лариска избегала меня, интуитивно подчиняясь закону самосохранения.

Однажды мы столкнулись с ней в раздевалке и вышли вместе.

– Я больше не хожу на партитуры, – сказала я.

– Напрасно… – самолюбиво ответила Лариска.

На ее лбу сидел фурункул величиной с грецкий орех. Я вспомнила, что она живет в Ленинграде без родных, снимает угол и ест от случая к случаю.

– Ну, как ты? – неопределенно спросила я, давая возможность Лариске ответить так же неопределенно, вроде: «спасибо» или «хорошо».

– Плохо, – сказала Лариска.

Она одарила меня откровенностью за то, что я приняла ее сторону, перестала ходить к Игнатию.

– Я все время оглаживаю себя, успокаиваю, как ребенка, – сказала Лариска. – Но иногда мне хочется закричать… Я только боюсь, что, если закричу, земной шар с оси сорвется.

– А Лерик? – спросила я.

– При чем тут Лерик?

После вручения дипломов был концерт.

Когда я вышла на сцену, обратила внимание: пол сцены, ее основание, выстлан досками, и мне показалось, будто я вышла на рабочую строительную площадку.

Я увидела зал, приподнятые лица, преобладающие цвета – черно-белые.

Я видела клавиши, бесстрастный черно-белый ряд. А дальше не видела ничего.

Я села за рояль. На мне платье без рукавов. Мне кажется, что рукав, полоска ткани, отъединит меня от зала. А сейчас мне не мешает ничего.

Я взяла первую октаву в басах.

Я держу октаву, концентрирую в себе состояние готовности к прыжку.

Во мгле моего подсознания светящейся точкой вспыхнула рарака, я оторвалась от поручней и полетела под все колеса.

Я играла, и это все, что у меня было, есть и будет: мои родители и дети, мои корни и мое бессмертие.

Когда я потом встала из-за рояля и кланялась, меня не было. Меня будто вычерпали изнутри половником, осталась одна оболочка.

За кулисами ко мне подошла Лариска и сказала:

– Ну как ты вышла?

Ей не нравилось мое платье. Она вздохнула и добавила:

– Эх, если бы я могла выйти, уж я бы вышла…

Дело было в том, что она могла выйти, а я могла играть.

После концерта начались танцы.

Оркестр был составлен из студентов и преподавателей. За роялем сидел наш хормейстер Павел, с точки зрения непосвященных, шпарил как бог. В обнимку с контрабасом стояла Тамара, которая занимала в училище первое место по красоте. А на ударниках со своей идеальной конструкцией плеч восседал Игнатий. Лицо у него было наивное и торжественное, как у мальчика, – видно, ему там нравилось.

Лариска пришла на выпускной вечер с известным молодым киноартистом, которого она одолжила у кого-то на несколько часов. Его портретами был оклеен весь город.

Киноартисту дана была актерская задача: играть влюбленность, он не сводил с Лариски своих красивых бежевых глаз.

Лариска была блистательна, вся в чем-то красно-белом, гофрированном, хрустящем, как бумажный китайский фонарь. Выражение ее лица было таким, будто у нее полные карманы динамита.

Игнатий взмахнул палочками: раз-два, три… раз, два, три… Первая… пятая…

Лариска вцепилась в киноартиста, и их вынесло первой парой на самую середину зала.

Киноартист чуть-чуть сутулился над Лариской, а она, наоборот, откинулась от него, ее оттягивала центробежная сила. Он был прекрасен, как гений чистой красоты, и не сводил с Лариски глаз, а она – с него. Все было так красиво и убедительно, что хоть бери кинокамеру и снимай кино.

Постепенно вальс заразил всех, и через минуту все задвигались, заколыхались, негде было яблоку упасть.

Я стояла возле стены, меня никто не приглашал. Может быть, мужчины побаивались моей избранности, исключительности. А может быть, рассудили: раз я умею так хорошо играть на рояле, значит, мне и без танцев хорошо.

Вдруг я заметила, что Лариска танцует не с киноартистом, а с Гонорской, нашей преподавательницей по музыкальной литературе.

Гонорская – округлая и широкая в талии, как рыба камбала. Если меня когда-нибудь постигнет такая талия, я просто буду срезать с нее куски.

Лариска с Гонорской держались друг за дружку, но не танцевали, а стояли на месте и цепляли ногами. Им, наверное, обеим казалось, что они танцуют. Их неподвижность особенно бросалась в глаза на движущемся фоне.

Потом Лариска отделилась от Гонорской, нашла меня глазами и ринулась в мою сторону, прорезая толпу, как ледокол «Ермак». Лицо у нее стало совсем маленькое, все ушло в глаза. А глаза – огромные, почти черные от широких зрачков.

– Ты знаешь, что мне сказала Гонорская?

Я должна была спросить: «Что?» Но я молчала, потому что знала: Лариска и так выложит.

– Она сказала, что Игнатий не женится никогда. Ни на ком.

– Почему?

– Потому что он выжженное поле, на котором ничего не взрастет…

Я ничего не поняла.

– Представляешь? Какое счастье! Теперь он никому не достанется, а я его еще больше буду любить!

Лариска закусила губу. Ее брови задрожали, и из глаз в три ручья хлынули несоленые, легкие, счастливые слезы.

К нам пробрался киноартист.

– Танго… – интимно сказал он Лариске, и в его исполнении это слово звучало особенно томно и иностранно.

– Да отвяжись ты, чеснок! – выговорила Лариска и помчалась куда-то к выходу, победно полыхая красным и белым, будто факел, зажженный от костра любви.

Киноартист профессионально скрыл свои истинные чувства, спокойно посмотрел на меня и спросил:

– Хочешь, спляшем?

Я положила руку с куцыми ногтями пианистки на его плечо и двинулась с места.

Было тесно и душно. Меня толкали в бока и в спину. Я была неповоротлива, как баржа, а танго тягостное и бесконечное, как ночь перед операцией.

Игнатий сидел выше всех, среди своих барабанов, и над его стройной макушкой мерцал нимб его непостижимости.

Прошло тринадцать лет.

Я стала тем, кем хотела: окончила Московскую консерваторию, стала лауреатом всех международных конкурсов и объездила весь мир. Не была только в Австралии.

Лариска тоже стала тем, кем хотела: вышла замуж за военного инженера, москвича, родила троих детей. Инженер демобилизовался, и теперь они живут в Москве.

Я с ней не вижусь, как-то не выходит. Знаю только, что ее новая фамилия Демиденко и живет она на проспекте Вернадского.

Однажды я получила из нашего училища письмо с приглашением на юбилей. Оно начиналось так: «Уважаемая Тамара Григорьевна!»

Видимо, в конверт с моим адресом вложили письмо Тамаре, той, что на первом месте по

красоте. Значит, мое письмо попало к ней.

Я долго смотрела на конверт, на письмо, потом ни с того ни с сего оделась, вышла на улицу, взяла в Горсправке Ларискин адрес и поехала к ней домой.

Ларискин дом был девятиэтажный, стоял возле искусственных прудов.

Дверь отворила Лариска.

Она была красива, но иначе, чем прежде. Время подействовало на нас по-разному: Лариска раздалась в плечах и в бедрах, а я, наоборот, съежилась, как говорят мои родители, удачно мумифицировалась.

Мы узнали друг друга в ту же секунду и не могли двинуться с места. Я стояла по одну сторону порога, Лариска – по другую, обе парализованные, с вытаращенными глазами, как будто нас опустили в ледяную воду.

Потом Лариска перевела дух и сказала:

– Ну, ты даешь!

Я тоже очнулась, вошла в прихожую, сняла шубу. И все вдруг стало легко и обыденно, как будто мы расстались только вчера или даже сегодня утром.

В прихожую вышла девочка лет восьми, беленькая, очаровательная.

– Это моя дочь. А это тетя Кира, – представила нас Лариска.

– Тетя Кира, вы очень модная! – сказала мне девочка и обратилась к матери: – Дай мне рубль!

– Зачем?

– Я должна сходить в галантерею, у нашей учительницы завтра праздник.

– Сделаешь уроки, потом пойдешь! – распорядилась Лариска.

Средняя дочь была в детском саду, или, как выразилась Лариска, ушла на работу.

Младшая девочка спала на балконе, ей было пять месяцев. Лариска сказала, что вчера она научилась смеяться и целый день смеялась, а сегодня целый день спит, отдыхает от познанной эмоции.

– Еще будешь рожать? – спросила я.

– Мальчишку хочется, – неопределенно сказала Лариска.

– А зачем так много?

– Из любопытства. Интересно в рожу заглянуть, какой получится.

– Дети – это надолго, – сказала я. – Всю жизнь будешь им в рожи заглядывать, больше ничего и не увидишь.

– А чего я не увижу? Гонолулу? Так я ее по телевизору посмотрю. В передаче «Клуб кинопутешествий».

– А костер любви? – спросила я.

– Я посажу вокруг него своих детей.

Лариска достала вино в красивой оплетенной бутылке, поставила на стол пельмени, которые она сама приготовила из трех сортов мяса. Пельмени были очень вкусные и красивые.

– Все деньги на еду уходят, – сказала Лариска. – Мой муж сто килограммов весит…

– Такой толстый?

– У него рост – метр девяносто шесть, так что килограммы не особенно видны. Вообще, конечно, здоровый… – созналась Лариска.

– А чем он занимается?

– Думаешь, я знаю?

Лариска разлила вино.

– За что выпьем? – Она посмотрела на меня весело и твердо.

– За Игнатия!

– Да ну…

– Что значит «да ну»! Собиралась плыть до него, как до Турции.

– Ну и доплыла бы, и что бы было? – Лариска поставила на меня свои глаза.

Вошла девочка с тетрадью.

– У меня «у» не соединяется, – сказала она.

Лариска взяла у нее тетрадь.

– Ты следующую букву подвинь поближе.

Девочка смотрела на меня.

– Да куда ты смотришь? Сюда смотри! Видишь, хвостик от «у»? Он должен утыкаться прямо в бок следующей букве. Поняла?

Девочка взяла тетрадку и кокетливо зашагала из комнаты.

– Гонорскую помнишь? – спросила я. – Вышла замуж за Игнатия.

Лариса опять поставила на меня свои глаза и держала их долго – дольше, чем возможно. Потом выпила полстакана залпом, будто запила лекарство, и пошла из комнаты.

– А ты почему развелась? – крикнула Лариска.

– Профессия развела! – крикнула я. – Я ведь все время играю, на семью времени не остается.

– Разве нельзя и то и это?

– Может, можно, но у меня не получается.

– Ну и дура! – сказала Лариска, возвратившись с кофе. – Подумаешь: Франция, Америка… А заболеешь – стакан воды подать некому.

– Это да… – согласилась я.

– Французы послушают твой концерт, похлопают и разойдутся каждый к себе домой. А ты – в пустую гостиницу. Очень интересно!

Лариска села к столу и снова разлила вино по стаканам.

– За что?

– За рараку! – сказала я.

Вошла девочка, протянула Лариске тетрадку.

– Я тебе покажу галантерею! – заорала Лариска напряженным басом. – Только об этом и думаешь! Никуда не пойдешь!

Она хлестнула девочку тетрадкой по уху, смяв тетрадь. Девочка втянула голову, дрожала ресницами и не отрываясь смотрела на меня. Ей было тяжко терпеть унижение при посторонних.

На балконе проснулся и закряхтел ребенок, не то засмеялся, не то заплакал.

– Я пойду, – сказала я и встала.

Лариска отшвырнула старшую дочку и вышла со мной в прихожую. Два красных пятна расцвели на ее щеках.

– Будешь за границей, привези мне парик, – попросила Лариска. – Причесаться некогда с этими паразитами!

Больше мы не виделись.

Через восемь месяцев я уехала в Австралию.

В Австралии все было абсолютно так же, как и в других странах: сцена – моя рабочая площадка. Приподнятые лица. Преобладающие цвета – черно-белые. Хрустальная люстра, сверкающая всеми огнями, существующими в спектре.

Я сначала все это вижу, потом не вижу. Сосредоточиваюсь на клавишах и жду, когда во мгле моего подсознания золотой точкой вспыхнет рарака и я разожгу от нее свой костер. Потом я обливаюсь керосином и встаю в этот костер, чтобы он горел выше и ярче. А незнакомые люди с приподнятыми лицами сидят и греются возле моего костра, притихшие и принаряженные, как дети.

Австралийцы долго хлопали. Я долго кланялась.

А дальше все было так, как предсказывала Лариска: австралийцы встали и разошлись по домам. А я поехала в гостиницу и легла спать.

Пираты в далеких морях

Для технического проекта число единиц оборудования подсчитывают отдельно по номенклатуре и каждому типоразмеру…

Я стал думать, как перевести на английский язык «типоразмер», но в это время в мою дверь позвонили.

Я отворил дверь и увидел соседку с девятого этажа по имени Тамара: Тамара сказала, что завтра в девять утра ей необходимо быть в больнице и чтобы я ее туда отвез.

Мне захотелось спросить: «А почему я?» С Тамарой мы живем в одном подъезде, но встречаемся крайне редко, примерно раз в месяц возле почтового ящика. У меня квартира номер 89, а у Тамары 98, и почтальон часто бросает мою корреспонденцию в Тамарин ящик. И наоборот. Это единственное, что нас связывает, и совершенно неясно – почему в больницу с Тамарой должен ехать я, а не ее муж.

– А почему я? – спросил я.

Тамара задумалась, обдумывая мой вопрос, потом подняла на меня глаза и спросила:

– Значит, не повезешь?

Я смутился. Я понял: если я сейчас скажу «нет», Тамара повернется и уйдет, а у меня будет нехорошо на душе и я не смогу работать. Как нервный человек, я услышу Тамарины претензии, я стану мысленно на них отвечать и пропущу время, в которое я засыпаю, а потом не смогу его догнать. Я начну гулко вздыхать и думать. Причем думать не впрок, например на завтра, а задним числом. Я продумаю уже произнесенные слова и уже совершенные поступки. На все это уйдет ночь, следующий день, выброшенный из работы, плюс полкилометра нервов. А на то, чтобы отвезти Тамару в больницу и вернуться, уйдет два часа. Два часа плюс ощущение нравственного комфорта.

– Пожалуйста, – сказал я. – Я отвезу.

– В восемь тридцать. Внизу, – уточнила Тамара и ушла.

Я совершенно не умею отказывать, если меня о чем-то просят. В медицине это называется: «гипертрофия обратной связи». Это значит: в общении с другим человеком я полностью ставлю себя на место партнера и забываю о своих интересах.

Очень может быть, что в моем роду какой-нибудь далекий предок был страшный хам. И моя деликатность – это как бы компенсация природе, действующей по закону высшего равновесия. Я плачу природе долг за своего предка.

Я лег спать и скоро заснул с ощущением нравственного комфорта. А Тамарин муж, должно быть, заснул возле толстой и красивой Тамары с ощущением нравственного дискомфорта и человеческой несостоятельности.

Больница находилась у черта на рогах.

Я притормозил машину возле вывески.

– Пойдем со мной! – велела Тамара.

– Я лучше тебя здесь подожду, – уклонился я. – Я боюсь.

– Значит, тебе страшно, а мне нет.

– А зачем ты сюда приехала? – спросил я.

– Мне надо исключить, – хмуро ответила Тамара.

– А в другом месте нельзя исключить?

– Здесь специалисты лучше.

Тамара вылезла из машины и пошла к каменной широкой лестнице. Я запер машину и поплелся следом за Тамарой, как Орфей за Эвридикой.

Мы вошли в вестибюль.

Тамара взяла в регистратуре какую-то карточку, потом села в какую-то очередь и посадила меня возле себя. Я хотел спросить: долго ли надо сидеть, но постеснялся такого житейского вопроса на таком, в сущности, трагическом фоне.

– Почему муж с тобой не поехал? – спросил я.

– А я и не хочу, чтобы он ехал. Я от него скрываю.

– Почему?

– Муж любит жену здоровую, брат сестру богатую…

– Это если муж и брат – гады, – сказал я с убеждением.

– Почему гады? Нормальные люди. Это нормально.

– Если это нормально, то это ужасно…

Тамара промолчала.

Против меня у другой стены сидел старик. Старик громко шутил и сам смеялся своим шуткам. Его оживления никто не разделял. Люди были брошены в одиночество, как в океан, плыли в нем, хлебая волны, и не видели другого берега. Старик пытался демонстрировать силу духа. Ему не верили. Смотрели серьезно и осуждающе.

Я взял Тамару за руку. Она положила голову мне на плечо.

– Дура я, – сказала Тамара.

– Почему?

– Все свою диссертацию кропала. «Гальваномагнитный эффект в кристаллах германия». Катька – двоечница, у Левки – вторая жизнь. Я здесь. Вот тебе и эффект…

– Но человек должен куда-то стремиться.

– Ты правильно живешь. Никуда не лезешь. Вот ты и здоров.

– Почему не лезу? – обиделся я. – Я – переводчик первой категории.

Тамара хмыкнула. Ход ее мыслей был таков: технические переводчики переводят информацию с одного языка на другой. А сумма знаний остается прежней. Она же, Тамара, создает новую сумму знаний, и, значит, ее жизнь объективно дороже, чем моя. Однако моей бесполезной жизни ничто не угрожает и так далее…

– Ты тоже здорова, – сказал я. – Посмотри на себя в зеркало. Вот исключишь, и пойдем домой. Можем даже бутылку выпить.

– Ты понимаешь, Дима… эта наука – она застит весь свет. Ведь по-настоящему больше ни о чем не думаешь. Ничего не видишь. Утром вскочишь, съешь, что под руку подвернется, – и бежать. Вечером примчишься, перехватишь, чтобы с голоду не помереть, – и за машинку. Ешь, только чтобы загрузить в себя топливо. Ходишь, только чтобы перемещать себя во времени и пространстве. А все мысли там… Как у Мцыри, помнишь? «Я знал одной лишь думы власть, – одну, но пламенную страсть: она, как червь, во мне жила, изгрызла душу и сожгла…»

– Только так и можно что-то сделать, – сказал я. – Это же счастье.

– Может быть. Но как мы себя обворовываем… Ведь можно утром встать и – «Здравствуй, утро!» Борщ сварить, чтобы капуста хрустела. Настоящий борщ – это же симфония! Вечером придет муж: «Здравствуй, муж!» Э… Да что там. Жжем себя во имя ложной цели. А понимаешь, когда уже…

Тамара закрыла глаза и прислонилась затылком к стене.

Веселый старик встал и пошел в кабинет. Следующая очередь была наша.

В углу по диагонали сидела влюбленная пара: старик и старуха. Постаревшие Татьяна Ларина и Евгений Онегин. Но у них все было без сложностей: Татьяна написала Евгению письмо: «Я к вам пишу…» Евгений получил его, приехал и, вместо отповеди, сделал предложение. Ведь бывает и так. А теперь он заболел, а она сидела рядом и была по-своему счастлива оттого, что душа имеет приют даже в горе. А он чувствовал себя немножко виноватым за то, что сосредоточивает на себе внимание и отбирает покой у любимого человека. На шее у него висел полосатый пижонский шарф, Евгений и в 70 лет оставался верен себе. Они сидели рядышком, сплетя руки. Я подумал: «Здесь все будет хорошо. Через страдания к радости».

– А вы откуда приехали? – спросила молодая женщина, сидящая через Тамару. Ее губы были накрашены в шесть слоев.

Тамара не ответила. Ей не хотелось общения. А женщине, наоборот, очень хотелось поговорить, но было не с кем.

– А я из Донецка. Вы знаете, этот институт самый лучший в Союзе и даже в мире, сюда очень трудно попасть. Вы по блату?

– Нет, – сказал я. – Законным путем.

– А у вас из-за чего?

Тамаре была неприятна моя общительность, но я не могу не отвечать, когда ко мне обращаются и на меня смотрят.

– А у меня из-за вредного производства, – сказала женщина.

– Надо уйти с производства, – посоветовал я.

– Почему? – искренне удивилась женщина. – Другие же работают. Что, я лучше их?

– Но вы же заболели…

– Ну и что? Они все тоже заболели. – Она окинула глазами зал. – Что я, лучше их?

Меня озадачила философия: «как все». Я внимательно смотрел в лицо женщины. В это время подошла Тамарина очередь.

– Пойдем со мной! – Она схватила меня холодной рукой и повела в кабинет.

Молодой серьезный врач что-то писал в истории болезни. Молоденькая медсестра грюкала никелированными приборами.

Врач поднял на нас глаза.

– У нее в носу метастаз, – сказал я.

– Сейчас проверим, – пообещал врач.

– Ой! Хоть один веселый больной, – обрадовалась медсестра. – А то все ходят… Э… э… – Она сделала мину, показала, как все ходят.

Медсестре надоело подавленное настроение пациентов, в которое ей приходилось погружать свой день.

Тамара села на стул.

Я вышел из кабинета и вернулся на прежнее место.

– А я, например, и не собираюсь падать духом, – сказала женщина из Донецка. – Я с мамы пример собираюсь брать. У меня знаете какая мама?

Я смотрел, внимая.

– Она во время войны партизанам хлеб давала, так немцы ее дом сожгли с двумя детьми маленькими. А в самом конце войны она на мину наступила, ей ногу оторвало. Так она в сорок шестом году без ноги замуж вышла и меня родила. А сейчас, когда со мной такое случилось, она сюда в Москву приехала меня морально поддерживать. Я сейчас в Третьяковскую галерею пойду… Когда еще теперь в Москву попаду…

Из кабинета вышла медсестра, стала искать кого-то глазами. Увидела веселого старика и пошла к нему.

– Надо еще немного полечиться, – сказала она, подходя.

Старик поднялся ей навстречу. Глаза его напряглись, и лицо полностью перестало быть прежним. Такие напряженные и бессмысленные лица бывают у штангистов, когда они держат над головой непомерную тяжесть. Я не знал, что страх имеет такое же выражение.

Я подошел к кабинету, заглянул в него.

– Кто вас направил? – спрашивал врач у Тамары.

– Районная поликлиника.

– Делать им там нечего! Как будто у нас работы мало… Безобразие, в сущности…

Тамара смотрела на врача влюбленным взором, и чем больше он возмущался, тем сильнее ей нравился.

А врача, видимо, искренне раздражала Тамара, ее пустяковая болезнь, ее груди и живот, похожие на три подушки.

Тамара чмокнула врача в щеку, чего он совершенно не желал, и выскочила в коридор. Схватила меня за руку, и мы помчались в сторону гардероба. Женщина из Донецка проводила нас глазами. Я улыбнулся ей виновато. Я был виноват в том, что уходил, а она оставалась.

Мы оделись и вышли на улицу. Тамара достала два апельсина. Один – мне, другой – себе. Я стал сдирать кожуру зубами, и мой рот наполнился душистой горечью.

День был пасмурный, но сочетание неба и снега на крыше – прекрасно по цвету.

– Здравствуй, день! – крикнул я.

– Ты чего орешь? – удивилась Тамара. – Встал и орет. Едем!

Мы сели в машину.

– К спекулянтке! – велела Тамара. – На улицу Вавилова.

Обретя здоровье, ей захотелось красоты.

Я привез Тамару на улицу Вавилова. Здесь она меня с собой не позвала.

Тамара отсутствовала час или полтора, потом явилась с какой-то конструкцией на ногах, напоминающей каторжные колодки периода Смутного времени. Не хватало только звенящих волочащихся цепей.

Тамара села в машину. Оглядела свое приобретение.

– Что это? – спросил я.

– Колотырки. Как корова на копытах, – определила Тамара.

– Удобно?

– Ну что ты…

– А зачем купила?

– А черт его знает… Модно…

– Сколько? – спросил я.

– Не могу сказать. Стыдно. Совестно вслух произнести.

– Зачем ты поддерживаешь рублем недостойные элементы нашего общества? Это безнравственно.

– Ты шутишь. А ведь это так.

– Я не шучу.

– Ты себе не представляешь: она со мной так разговаривает и держится, как будто это я спекулянтка, а она ученый-физик. Я всю жизнь робею перед нахалами.

Я вывел машину из переулка. Выехал на главную улицу.

По тротуару, полоща юбкой, шла цыганка с цыганенком на руках. На ногах у нее были фетровые боты, на плечах – плюшевая рвань. Но взгляд ее был устремлен куда-то сквозь людей и, как казалось, был объят высоким гордым помыслом.

– Как бы я хотела когда-нибудь пройти вот так… – задумчиво сказала Тамара. – Ни от чего не зависеть: ни от жилья, ни от людей.

– Хиппуй! – предложил я. – Хиппи – интеллигентные цыгане.

– Ну да… – не согласилась Тамара. – В моем-то возрасте. Хиппуют с пятнадцати до двадцати пяти.

– А тебе сколько? – спросил я.

– А ты как думаешь?

– Шестнадцать.

– Правильно, – согласилась Тамара. – Мне всегда будет шестнадцать. Шестнадцать плюс старость. Шестнадцать плюс смерть. В библиотеку!

– Зачем?

– Мне надо материал собрать.

– Ты же собиралась борщ варить, как симфония.

– Борщ сожрут и спасибо не скажут. А мысли останутся. Какой-нибудь тощенький студент лет через сто придет в библиотеку, отыщет мою брошюрку. Изучит. Скажет: «Спасибо, Тамара!» И спасет человечество.

– Почему через сто?

– Может быть, и через год. Придет, а книжки нет. Поехали!

Поделиться с друзьями: