Кошмар во сне и наяву
Шрифт:
И только женщины одного сорта позволяли себе отдаваться чужеземцам-орхо. Те, которые еще совсем недавно были мужчинами…
Это было какое-то поветрие, просто заразная болезнь! Иногда Герман с искренним отчаянием думал, что скоро в племени не останется ни одного собственно туарега – то есть мужчины. Кроме разве что короля. И еще не известно, кто придет к власти после смерти Алесана. Ведь не секрет, что пока его отец учился в Англии, предпринималась попытка государственного переворота. Во главе движения стояла первая дукуни. Конечно, Алесан покрепче духом, чем его батюшка, и еще более европеизирован, точнее, американизирован и русифицирован, однако и он внутренне бессилен перед этим наступлением матриархата, в котором Герман уже видел что-то патологическое. Нет, в самом деле! Геродотовы амазонки просто убивали
Ну, шеба шебой, а некоторых предрассудков даже туареги не могли в себе одолеть. Среди них был и такой: ни один лесной туарег не имеет права под страхом позорной казни предаться страсти с женщиной, которая утратила прежнюю, мужскую сущность раньше, чем через два года и девять дней. Однако ненасытная шеба, обретя живую плоть, желала ее тешить… поэтому, собственно, Герман не очень удивился, когда на метеостанции мелькнула ситцевая юбка.
Что же касается его самого… Чем дальше шло время, тем чаще Герман, пребывая в объятиях темнокожих любовниц, крепко жмурил глаза, воображая рядом другое тело, другое лицо… Нет, оно не имело каких-то определенных или знакомых черт, одно он знал твердо: это была женщина с белой кожей, светлыми глазами и русыми волосами до плеч. Или до пояса. Прошлой ночью это видение было настолько сильным и властным, что он едва не оскандалился перед дукуни, в неподходящую минуту открыв глаза и увидев рядом черное лицо и алые чувственные губы.
Однако ему помог страх за жизнь Алесана, которому пришлось бы идти на тигра в одиночку. Герман снова зажмурился, усилием воли вызвал в памяти вожделенный образ – и вот уже дукуни протяжно застонала, забилась… Сам он тоже достиг желаемого – неотрывно глядя в переменчивые, словно речная вода, глаза и целуя розовые губы, пересохшие от страсти…
– Почему ты никогда не рассказывал мне о своей сестре? – проговорил в это мгновение Алесан, и задумавшийся Герман подскочил так, словно лапа тигра, которого они ждали, вдруг просунулась сквозь решетку.
Да, про тигра он уже и позабыл, если честно… Однако еще неизвестно, что хуже: тигр или вопрос Алесана.
Впрочем, ничего нет в этом вопросе особенного, с этими призраками Герман давным-давно справился… а если честно, они существовали только в испуганном воображении его матери, которая слишком много порока навидалась в своей комиссии по делам несовершеннолетних!
– Ты любил ее?
Ну вот! И Алесан туда же!
– И любил, и люблю, – спокойно ответил Герман. – И всегда буду любить. А как же иначе. Мы ведь с ней близнецы.
– Я видел фотографию. На самом деле вы не так уж похожи.
– Ну, все-таки она женщина, а я мужчина, – усмехнулся Герман. – С годами сходство уменьшилось, но в детстве оно было поразительным. Одно лицо, буквально. Нас часто путали, да и мы сами вовсю этим пользовались. Как все близнецы, наверное. Однако уже лет с четырнадцати мы вряд ли смогли бы изображать Себастьяна и Виолу.
– Тебя это больше всего и огорчало? – спросил Алесан, и Герман удивился не столько тому, что этот черный колдун, его друг, попал, как всегда, в самую точку, сколько остроте своего желания стряхнуть пыль со старых чувств, поковыряться в давно заживших ранах. Мазохизм, конечно…
– Ну да, можно и так сказать.
– Мне трудно понять. У нас все иначе, ты знаешь.
Да уж. Дети племени не ведали отцов, а матери считали себя сестрами. И все туареги были если не родными
друг другу, то двоюродными. Понятие кровосмесительной связи в таком случае становилось более чем условным. Что характерно, туареги искренне полагали такие отношения нормальными и для других народов. Одно племя – одна кровь, какая разница, кто с кем спит, если все изначально дети одной праматери, а значит, братья и сестры? Так что если бы Герман сейчас признался, что всю жизнь тайно вожделел к своей сестре-близнецу и рассорился с семьей именно из-за того, что не смог одолеть убийственной ревности, Алесан вполне понял бы это и только посочувствовал другу.Но ведь дело было как раз не в этом. Не в этом!
– Представляешь, у нас с Ладой был шанс стать чем-то вроде сиамских близнецов, – мрачно буркнул Герман. – Мы родились практически одновременно, чуть не прикончив при этом маму. И пальчики на ногах, мизинчики, у нас были сросшиеся. В смысле, Ладушкин мизинчик – с моим. К счастью, это оказалась просто перепоночка, кожа, которую благополучно разрезали – и нас разъединили. Но я всю жизнь помнил, что когда-то мы были единым целым. Сестра этого почему-то не чувствовала так остро. А я как бы жил сразу двумя жизнями – своей и ее. Ужасно, скажем, смешно было, что я любил играть бумажными куклами, платьица им рисовал, причем классно, хотя при том ходил на фехтование и в секцию карате. И куколок любил маленьких, пупсиков таких, – невесело усмехнулся он. – В одиннадцать лет у меня уже был детский разряд по плаванию, а дома – пупсики… Но мне все это не мешало. Это ведь была не собственная моя жизнь, а жизнь Лады. Сейчас я бы сказал – alter ego, параллельный мир, другое пространство… ну, как в лес из города съездить и вернуться, понимаешь? А потом… – Герман тяжело вздохнул. – Потом нам стало по двенадцать лет, и я начал ощущать, как все меняется.
У Лады начались все эти женские штучки, и те несколько дней, пока они продолжались, она была закрыта от меня наглухо. Будто непроницаемой стеной! Сначала я чувствовал себя просто кошмарно, бесился, не понимая, что происходит, даже температура поднималась! И превращение девочки в женщину воспринимал как отмирание части самого себя. То сеть, конечно, это теперь я нахожу нормальные слова и говорю вполне спокойно, а тогда была одна сплошная нерассуждающая боль и протест, протест… Как говорится, я был трудным ребенком. Мама в сорок лет стала седая из-за меня. А, что рассказывать!
Он перевел дыхание, слушая эхо своих слов, катившееся до самого леса.
– Что-то я слишком раскричался, да? – спросил, понижая голос. – Как бы не спугнуть эту тварь!
– Не волнуйся, – отозвался Алесан. – Тот бедолага рассказывал мне, что его жена как раз пела, когда тигр ворвался в хижину.
– Петь я не умею, что нет, то нет, – искренне огорчился Герман.
– Тогда говори. Тебе же надо наконец выговориться… на прощание.
Герман насторожился.
Неужели Алесан уже чувствует то, что лишь зарождалось, смутно брезжило в нем? Может, Герман еще передумает! Но про себя знал, что нет, не передумает, и Алесан догадался об этом раньше него. Для Алесана мысль, чувство, даже импульс – такая же реальность, как слово или даже поступок. Только Алесану он может рассказать о том, что испытывал к Ладе, только Алесан знает, что ужасаться в этих чувствах было решительно нечему. И стыдиться нечего.
– Мы учились в девятом классе, когда появился Кирилл. Он был старше нас – остался на второй год из-за болезни: катаясь на лыжах, упал, сломал обе ноги, позвоночник повредил… И вот пришел в наш класс. Не знаю, понимаешь ли ты, но в школе один класс, один год – это страшно много, это рубеж выше десятилетия в сорок и пятьдесят! Для нас это был человек другого поколения. Мы все на него невольно смотрели снизу вверх – и все, все поголовно девчонки в нашем классе в него влюбились. Разумеется, и Лада.
Она совершенно потеряла голову! Кирилл тоже. Я бы удивился, если бы не потерял… Лада никогда по глазам внешностью не била, но если на нее взглянешь, то уж не оторвешься. Итак, они друг друга полюбили. Ну а я…
Кирилл – он был странноватый такой. Отец то ли существовал, то ли нет, никто о нем не слышал. Его вырастила мать – известная в нашем городе тележурналистка. Очень хорошая, сильная – ее потом в Москву взяли, да она и была оттуда родом. Они уехали, но Кирилла с Ладой уже нельзя было разлучить.