Космополит. Географические фантазии
Шрифт:
— Нет.
— Это же первый мореход, совершивший кругосветное путешествие.
— Магеллан?
— Чему вас только учат. Магеллана убили на Филиппинах, а его каравеллу вернул в Европу местный уроженец баск Хуан Себастьян Элькано, и в названном его именем ресторане этой ночью мы будем обедать так, что ты никогда не забудешь.
Встретивший нас маститый хозяин, которого показывают по телевизору не реже короля, любезно согласился объяснить, что я ем, конечно, по-баскски. Заметив мое смущение, он снисходительно перешел на испанский, но, когда говорят про еду, я почти все понимаю, кроме того, что вообще не переводится, вроде txipiroia.
— Чипирони, —
Дальше пир разворачивался под молодое — «зеленое» — вино чаколе, которое наливают, подняв бутылку над головой, чтобы в стакане оно горячилось и пенилось. К середине обеда я опять взвыл.
— Я понимаю лангустов во всей их праздничной неприкосновенности, пиренейские боровики, вымазанные глазуньей, морскую королеву тюрбо с полупрозрачной плотью и жемчужным отливом, но что такое кokotxak?
— Рыбий воротник, та часть головы, что у людей называется шеей, а у рыбы, желательно мерлузы, баскским словом «кокоча».
Три ломтика белесой субстанции (каждая приготовлена по другому рецепту) на вкус не напоминали ничего, словно съел мираж или призрака. Вкусовой удар приходит позже: квинтэссенция рыб в ее морской чистоте и глубоководной свежести.
Никто не знает, что будет с Европой. Став впервые единой, она распадается по тем границам, что были до того, как племена стали народами, земли — странами, культура — общей, преимущественно — американской. В новом мире, однако, все старое — от древних языков до народных танцев — возрождается, и первым возвращается святое: родная кухня.
Задумавшись о геополитических аспектах баскской гастрономии, я чуть не пропустил десерта — простого, как снежок, шарика мороженого. Оно оказалось ни сладким, ни соленым, а сырным, но я уже ничему не удивлялся.
Люди дождя
Будучи холериком от природы и по профессии, я всегда жалел, что не родился англичанином, ибо, поверив Жюлю Верну, всегда считал их флегматиками. Завидуя не столько государственной истории, сколько национальному темпераменту, я не соблазнялся паллиативами вроде эмиграции. Мне хотелось быть англичанином, а не стать им.
Конечно, и эта мечта не обошлась без истории. Лучше всего Англии удался ХIХ век, который она назвала — и сделала — викторианским. С тех пор этот умеренный идеал, заменив собой героическую античность, у всех породил ностальгию по чужому прошлому. Эта — приснившаяся — Англия напоминает маскарадную викторианскую готику, удачно проявившую себя лишь в курортной архитектуре. В такую Англию хочется играть. Не случайно, думаю я, сюда тянутся разбогатевшие, как в сказке, новые русские — в детстве мы все читали одни и те же книжки.
Раньше, однако, я ни с кем не делился британской фантазией, считая ее интимной. Теперь мне уже все равно. Прожив треть века за границей, я разменял чувство принадлежности на мириады разнообразных привязанностей. Из родного у меня остался язык — и смутная география: дома я себя чувствую там, где моросит. Англичане, как-то пришло мне в голову, люди дождя. Окруженные водой, они потребляют ее в жидком, туманном и твердом состоянии — в коктейлях.
Дело еще и в том, что в юности британцев я встречал только на парадных портретах, где у них были
одутловатые лица, блеклая кожа и водянистые глаза цвета нашего — Балтийского — моря. Долговязая английская красота проявляется лучше в лошадях, чем в женщинах, но удачнее всего — в собаках. Британские художники, считавшие бестактным приукрашивать модель, брали свое щенками.«Любой картине, — сказал Сэмюэль Джонсон, — я предпочту портрет знакомой собаки».
Что и неудивительно: псам идет поджарость, чего не скажешь о дамах: бледные, как спаржа, они, кажется, с трудом несут легкий груз своих прелестей.
«Все здесь, — вычитал я у Тацита про островитян, — медленно созревает, но быстро растет по причине чрезмерной влажности». Видимой ее делает туман. Это осевшее на земле облако служит нематериальным и бесспорным свидетельством небесных процессов, чем напоминает религию. Англичане туманом гордятся, иностранцы — любят за то, что он упраздняет достижения первой индустриальной державы, успешно скрывая их.
Но дождь я люблю еще больше. Во время каникул он означал свободу: можно было не ехать на пляж, а сидеть дома наедине с собакой Баскервилей (у нее был мой темперамент). Только с годами я понял, чем меня соблазняет скверная погода: дождь остраняет крышу, даже если она — зонтик. Когда по его складному потолку барабанят капли, мы слышим музыку цивилизации.
Климат, однако, меняется, теперь и Англия страдает летом от такого зноя, что нежные свиньи-беркширки прячутся в тени специально построенных для них навесов. Другие, впрочем, довольны: в Шотландии растет клубника, а в лондонских парках загорают без лифчиков.
— Шведки, — наврали мне старожилы.
Несмотря на жару, я натянул парадную пару, ибо мне не каждый день удается пообедать на Пэлл-Мэлл. Русская версия самой популярной в Англии Букеровской премии тогда была еще внове, и членов нашего жюри принимали как посланцев бывшей литературной сверхдержавы. В память об этом, как выяснилось чуть позже, для торжественной трапезы хозяева выбрали «Реформ-клуб».
Стоя у входа в этот сдержанный дворец, мы степенно толпились, не предвидя назревающего конфликта. Между тем он был неизбежен: Окуджава явился без галстука. Приятно улыбаясь, швейцар указал на недочет в костюме джентльмена и предложил его тут же исправить с помощью клубного галстука демонстративно невзрачной расцветки.
— Видите ли, сэр, до тех пор пока в наш либеральный клуб не приняли дам, в эту дверь никто не входил без галстука.
Улыбаясь не менее приятно, Окуджава объяснил, что он тоже ценит традиции, особенно — свои:
— Я не надевал галстука даже на съезд КПСС, — сказал он и предложил подождать нас в стыдливо спрятавшемся неподалеку от клуба «Макдональдсе».
Лорды смешались. Похоже, заметил я не без злорадства, что они тоже не знали, как унять швейцаров. Надеясь избежать интернационального конфуза, сэр Рёдрик, знавший русский не хуже нас, открыл карты:
— Мы пригласили вас сюда потому, что за клубным столом обедал Тургенев. Мистер Окуджава, — торжественно сказал дипломат, — вы будете сидеть на его стуле.
— Иван Сергеевич? — задумчиво переспросил классик.
— Вот именно. Вы помните «Записки охотника»?
— Более-менее, — не протянув руку к галстуку, холодно ответил Окуджава.
Решив, что великий бард скорее романтик, чем реалист, я врезался в образовавшуюся паузу:
— В этих стенах Филеас Фог заключил пари, пообещав совершить кругосветное путешествие за восемьдесят дней. Надеюсь, этим все сказано?