Косморама
Шрифт:
Все эти происшествия его жизни чудно, невыразимо соединялись между собою живыми связями; от них таин ственные нити простирались к бесчисленным лицам, которые были или жертвами, или участниками его преступлений, часто проникали сквозь несколько поколений и присоединяли их к страшному семейству; между сими лицами я узнал моего дядю, тетку, Поля; все они были как затканы этою сетью, связывавшею меня с Элизою и ее мужем. Этого мало: каждое его чувство, каждая его мысль, каждое слово имело образ живых, безобразных существ, которыми он, так сказать, населил вселенную... На последнем плане вся эта чудовищная вереница примыкала к нему, полумертвому, и он влек ее в мир вместе с собою; живые же связи соединяли с ним Элизу, детей его; к ним другими путями прикреплялись нити от раз ных преступлений отца и являлись в виде порочных наклонностей, невольных побуждений; между толпою носились несметные, странные образы, которых ужасное впечатление не можно выразить на бумаге; в их уродливости не было ничего смешного, как то бывает иногда на картинах; они все
Что я принужден теперь рассказывать постепенно, то во время моего видения представлялось мне в одну и ту же минуту. Мое существо было, так сказать, раздроблено. С одной стороны, я видел развивающуюся картину всего человечества, с другой - картину людей, судьба которых была связана с моею судьбою; в этом необыкновенном состоянии организма ум равно чувствовал страдания людей, отделенных от меня пространством и временем, и страдания женщины, к которой любовь огненною чертою проходила по моему сердцу! О, она страдала, невыразимо страдала!.. Она упадала на колени пред своим мучителем и умоляла его оставить ее или взять с собою. В эту минуту как завеса спала с глаз моих: я узнал в Элизе ту самую женщину, которую некогда видел в космораме; не постигаю, каким образом до сих пор я не мог этого вспомнить, хотя лицо ее всегда мне казалось знакомым; на фантасмагорической сцене я был возле нее, я также преклонял колени пред двойником графа; двойник доктора, рыдая, старался увлечь меня от этого семейства: он что-то говорил мне с большим жаром, но я не мог расслушать речей его, хотя видел движение его губ; в моем ухе раздавались лишь неясные крики чудовищ, носившихся над нами; доктор поднимал руку и куда-то указывал, я напряг все внимание и, сквозь тысячи мелькавших чудовищных существ, будто бы узнавал образ Софьи, но лишь на одно мгновение, и этот образ казался мне искаженным...
Во все время этого странного зрелища я был в оцепенении; душа моя не знала, что делалось с телом. Когда возвратилась ко мне раздражительность внешних чувств, я увидел себя в своей комнате на постоялом дворе; возле меня стоял доктор Бин со склянкою в руках...
– Что?
– спросил я, очнувшись.
– Да ничего! здоровешенек! пульс такой, что чудо...
– У кого?
– Да у графа! Хороших было мы дел наделали! Да и то, правду сказать, я никогда и не воображал, и в книгах не встречал, чтоб мог быть такой сильный обморок. Ну, точно был мертвый. Кажется, немало я на своем веку практики имел; вот уж, говорится, век живи, век
учись! А выто, батюшка! Еще были военный человек, испугались, также подумали, что мертвец идет... насилу оттер вас... Куда вам за нами, медиками! Мы народ храбрый... Я вышел на улицу посмотреть, откуда буря идет, смотрю - мой мертвый тащится, а от него люди так и бегут. Я себе говорю: "Вот любопытный субъект",- да к нему, кричу, зову людей, насилу пришли; уж я его и тем, и другим, - и теперь как ни в чем не бывал, еще лет двадцать проживет. Непременно этот случай опишу, объясню, в Париж пошлю, в академию, по всей Европе прогремлю - пусть же себе толкуют... нельзя! любопытный случай!..Доктор еще долго говорил, но я не слушал его; одно понимал я: все это было не сон, не мечта, - действительно возвратился к живым мертвый, оживленный ложною жизнию, и отнимал у меня счастие жизни... "Лошадей!" вскричал я.
Я почти не помню, как и зачем привезли меня в Москву; кажется, я не отдавал никаких приказаний и мною распорядился мой камердинер. Долго я не показывался в свет и проводил дни один, в состоянии бесчувствия, которое прерывалось только невыразимыми страданиями. Я чувствовал, что гасли все мои способности, рассудок потерял силу суждения, сердце было без желаний; воображение напомнило мне лишь страшное, непонятное зрелище, о котором одна мысль смешивала все понятия и приводила меня в состояние, близкое к сумасшествию.
Нечаянно я вспомнил о моей простосердечной кузине; я вспомнил, как она одна имела искусство успокоивать мою душу. Как я радовался, что хоть какое-либо желание закралось в мое сердце!
Тетушка была больна, но велела принять меня. Бледная, измученная болезнию, она сидела в креслах; Софья ей прислуживала, поправляла подушки, подавала питье Едва она взглянула на меня, как почти заплакала:
– Ах! Что это мне как жалко вас!
– сказала она сквозь слезы.
– Кого это жаль, матушка?
– спросила тетушка прерывающимся голосом.
– Да Владимира Андреевича! Не знаю, отчего, но смотреть на него без слез не могу...
– Уж лучше бы, матушка, пожалела обо мне; - вишь, он и не думает больную тетку навестить...
Не знаю, что отвечал я на упрек тетушки, который был не последний. Наконец, она несколько успокоилась.
– Я ведь это, батюшка, только так говорю, оттого, что тебя люблю; вот и с Софьюшкой об тебе часто толковали...
– Ах, тетушка! Зачем вы говорите неправду? У нас и помина о братце не было...
– Так! так-таки!
– вскричала тетушка с гневом, - таки брякнула свое! Не посетуй, батюшка, за нашу простоту; хотела было тебе комплимент сказать, да вишь, у меня учительша какая проявилась; лучше бы, матушка, больше о другом заботилась...- И полились упреки на бедную девушку.
Я заметил, что характер тетушки от болезни очень переменился; она всем скучала, на все досадовала; особенно без пощады бранила добрую Софью: все было не так, все мало о ней заботились, все мало ее понимали; она жестоко мне на Софью жаловалась, потом от нее переходила к своим родным, знакомым никому не было пощады; она с удивительною точностию вспоминала все свои неприятности в жизни, всех обвиняла и на все роптала, и опять все свои упреки сводила на Софью.
Я молча смотрел на эту несчастную девушку, которая с ангельским смирением выслушивала старуху, а между тем внимательно смотрела, чем бы услужить ей. Я старался моим взором проникнуть эту невидимую связь, которая соединяла меня с Софьею, перенести мою душу в ее сердце, - но тщетно: передо мною была лишь обыкновенная девушка, в белом платье, с стаканом в руках.
Когда тетушка устала говорить, я сказал Софье почти шепотом: "Так вы очень обо мне жалеете?"
– Да! Очень жалею и не знаю, отчего.
– А мне так вас жалко, - сказал я, показывая глазами на тетушку.
– Ничего, - отвечала Софья, - на земле все недолго, и горе, и радость; умрем, другое будет...
– Что ты там страхи-то говоришь, - вскричала тетушка, вслушавшись в последние слова.
– Вот уж, батюшка, могу сказать, утешница. Чем бы больного человека развлечь, развеселить, а она нет-нет да о смерти заговорит. Что, ты хочешь намекнуть, чтобы я тебя в духовной-то не забыла, что ли? В гроб хочешь поскорее свести? Экая корыстолюбивая! Так нет, мать моя, еще тебя переживу...
Софья спокойно посмотрела в глаза старухе и сказала: "Тетушка! Вы говорите неправду..."
Тетушка вышла из себя: "Как неправду? Так ты собираешься меня похоронить... Ну, скажите, батюшка, выносимо ли это? Вот какую змею я у себя пригрела".
В окружающих прислужницах я заметил явное не удовольствие; доходили до меня слова: "Злая! Недобрая! Уморить хочет!"
Тщетно хотел я уверить тетушку, что она приняла Софьины слова в другом смысле: я только еще более раздражал ее. Наконец, решился уйти; Софья провожала меня.
– Зачем вы вводите тетушку в досаду?
– сказал я кузине.
– Ничего, немножко на меня прогневается, а все о смерти подумает; это ей хорошо...
– Непонятное существо!
– вскричал я, - научи и меня умереть! Софья посмотрела на меня с удивлением.
– Я сама не знаю; впрочем, кто хочет учиться, тот уж вполовину выучен.
– Что ты хочешь сказать этим?..
– Ничего! Так у меня в книжке записано...
В это время раздался колокольчик: "Тетушка меня кличет, - проговорила Софья, - видите, я угадала; теперь гнев прошел, теперь она будет плакать, а плакать хорошо, очень хорошо, особливо когда не знаешь, о чем плачешь".