Кожаные перчатки
Шрифт:
Мы выступали в цирке. Впрочем, я не видел, как боксировали ребята. Тяжеловес, я должен был драться последним. И это было плохо, Аркадий Степанович сразу же после парада велел мне выметаться из цирка, спокойненько гулять по бульвару, ждать, когда позовут: «Прежде всего — нервы!»
Спокойненько ждать… В цирке — все! Когда мы стояли на ринге, тесно касаясь друг друга горячими плечами, я ничего вокруг себя не видел. Но я знал, что где-то там, среди этих сплошных глаз, лиц, есть глаза, которые смотрят, должны смотреть только на меня. Если бы меня тогда спросили, какие глаза мне сейчас дороже, те, что в морщинах, добрые, встревоженные
Здесь были все, весь мой город. На самой маковке, я знал, лепились мальчишки, Борька и Глебка, первые дружки мои. Я стоял, крепко стиснув челюсти, выставив вперед подбородок, потому что только таким, волевым и грозным, должен был выглядеть, на мой взгляд, боксер на ринге. Что-то там говорили за длинным столом, покрытым сукном. Потом человек, весь в белом, как врач на приеме, стал громко называть наши имена, и каждый, кого он называл, выходил на шаг вперед и так же выходил вперед тот, кто стоял напротив.
— Тяжелый вес, — услышал я, — Николай Коноплев!
И я тоже шагнул вперед, и тот, кто стоял напротив меня, тоже шагнул, и мы оба, не рассчитав шага, почти столкнулись напряженными, непослушными телами. Я заметил, что он повыше и что глаза у него растерянные и счастливые и что так же, как у меня, у него неестественно выдвинут вперед подбородок…
Потом назвали имена тренеров. И я не узнал Аркадия Степановича, таким он показался неожиданно собранным, подтянутым, легким и уверенным в себе.
Заиграла откуда-то сверху музыка. И мы повернулись не так, как следовало: одни налево, другие направо. И в цирке загудел смех и все захлопали в такт музыке, которую громко играл оркестр почти под самым куполом.
Все было незабываемым. И все не забыто. Я помню даже теплый запах сена, который вдруг донесся, когда мы пробегали за кулисами в раздевалку. Косматая маленькая лошадка вся в темных крапинках, как в ситцевом платье, покосилась на меня, будто недоумевая и сердясь, что разбудили, а на арену не зовут.
Я помню, как лицом к лицу сошлись мы с человеком в лиловой с золотом куртке и таких же шикарных штанах, Я сразу узнал его. Узнал голубые, немного навыкате наглые и холодные глаза. Встреча была так внезапна и так чудовищно нелогична в такой день, что я попятился и, кажется, отмахнулся рукой.
Он меня не узнал. Он нес две табуретки, сказал безразлично «Виноват!», прошел с табуретками, раздвинув тяжелый бархатный занавес, за которым ослепительно белел ринг.
— Что с тобой? — спросил шепотом Сашка, когда я вошел в раздевалку.
— Ничего. А что?
— Перестань, возьми себя в руки! Смотри, Колька!..
И вот я гуляю по бульвару, и деревья и почерневший талый снег заливаются попеременно то бледно-зеленым, то красным светом. Это на фасаде цирка бегают огни рекламы — сверху вниз и опять сверху вниз.
У меня в голове суматоха. Я знаю, что надо сосредоточиться. Так велел Аркадий Степанович. «Думай о чем хочешь, кроме бокса!» Там, на тренировках, было легко шутить по этому поводу. «Думай, Колька, что ты выиграл по лотерее кругосветку!» — приставал Арчил.
Арчил!.. Как ты теперь там, вертлявый, похожий на надоедливую муху? Удалось ли тебе
смутить соперника твоим вихревым, вдохновенным напором атак, когда и дух не успеваешь перевести? Или сам сомлел и отступаешь, встретив такого же быстрого и смелого, как ты, малыша?И об этом нельзя думать, нельзя. Но что еще сейчас полезет в голову?
Нельзя думать об этом бандите, нацепившем лиловый с золотом костюм циркового униформиста. Собранность и хладнокровие — прежде всего. Но, значит, вот ты кто, человек с кастетом, нападающий сзади, подлец. Значит здесь, в веселом цирке надо было искать тебя? Ты собираешь в совочек следы, что оставила на арене ситцевая лошадка, распахиваешь красный бархат перед выходом артиста и, конечно, считаешь себя человеком искусства и считаешь за мусор, за дрянь тех, кто живет простым, некрасивым трудом.
Значит, Наташка недавно побывала в цирке, а мне не сказала. Надо сейчас заставить себя думать о ней, о том, как она там, в цирке, крутится на месте, мешает соседям смотреть и говорит, что у нее, между прочим, знакомый — боксер, что он сегодня выступает тоже, последним потому, что у него такая весовая категория — тяжелый вес. Она так и говорит — весовая категория, и люди посматривают на девчонку с уважением и спрашивают, зачем боксеру нужны бинты: она все знает!
Думаю о Наташке, и становится легче. Вот будет смехота, если мне крепко попадет на ринге. Непременно ведь станет говорить, что она так и знала, что я, конечно, делал то не так и это вовсе не так. Чего ради она родилась девчонкой?..
Однако хоть бы чуточку узнать, что там происходит. Старик все-таки перегибает малость: тут вовсе издергаешься. Что мне безразлично, что ли, как там ребята? Это ж мука мученическая — ничего не знать!
Незаметно для себя я чуть не бегом сную по бульвару, и прохожие с сомнением смотрят вслед: «Тронулся парень?..»
Нет, к черту, пойду вот сейчас и пусть старик делает, что хочет, а я узнаю… Это ж беда, так издеваться над человеком!
И тут кто-то легонько цепляет меня за локоть, дышит так, будто бежал вдогонку.
— Арчилу подняли руку! Вот так!
Мать честная, это ж Наташка! Шагает рядом, задохнулась, видно так прямо и выскочила из зала, в одном платьишке, искала меня по всему бульвару.
— С ума сошла, застудишься, глупая…
— Вот чушь! Ты ни о чем не думай. Тебе сейчас это вредно, как впрочем всегда…
И как-то сразу — все на своих местах. И раз пять или шесть она вот так ко мне выбегала. И я ловил себя на том, что уж нетерпеливо жду, когда наконец снова появится на запорошенных снежком широких ступенях цирка ее независимая фигурка, и начинал бешено тревожиться, когда она долго не появлялась.
Этот вечер был вообще каким-то особенным и, может быть, оттого, что неяркая, слегка таинственная игра света на снегу придавала всему вокруг необычайность, или оттого, что теплый ветер задиристо ерошил голые ветки, заставляя их беспокойно шептаться друг с другом, я чувствовал, что сегодня ничего не надо бояться, ни того, что предстоит на ринге, ни даже той мысли, которая упрямо лезла в голову, мысли о том, что мне без Наташки, кажется, не прожить на белом свете.
В этот вечер, подобных которому я и вспомнить не могу, все представлялось удивительно простым и совершенно возможным. Выбежит сейчас Наташка, и я укрою ее под курткой, чтоб не дрожала, и скажу ей, что хожу здесь и думаю о ней и что может она смеяться, сколько хочет, и говорить, что хочет, мне все равно — я то, что думал, сказал. Слышишь, ветер, теплый, задиристый? Я так и скажу ей: «Знаешь, Наталья…»