Крапивники
Шрифт:
— Дяденька! дай мне ружьеца, ради господа.
— Зачем это? — спросил я не без удивления.
— Нужно…
— Что ты, с ума, что ли, сошел! — вскрикнул Парфеныч.
— Дай, ради бога.
И, вбежав под навес, он поспешно поставил на землю ведро с водой и, подойдя ко мне, заговорил прерывающимся от волнения голосом:
— Уток диких я видел… страсть сколько!.. Там, на Долгом озере плавают… не сочтешь — сколько… И подкрасться к ним способно: все камыши да тальники… Дай, миленький…
— А ты стрелял когда-нибудь? — спросил я.
— Однова стрелял как-то!.. кузнец, ружье давал, — я в дверь и выстрелил.
— И попал?
— Попал! Ну, давай же поскорее, я не сломаю…
— Да я не за ружье боюсь, а за
Аркашка даже обиделся.
— Господи! что же я?.. Маленький, что ли? Поди, я смыслю!.. —
И он сказал это с такою уверенностью в свою смышленость и таким убедительным тоном, что я не устоял и дал ему ружье.
— Смотри же, осторожней!
Но Аркашка даже и внимания не обратил на мое предостережение и только, схватив ружье и окинув его внимательно серьезным взглядом, спросил, сдвинув брови:
— Двуствольное?
— Да.
— Как же из него стрелять-то? Тут две собачки, — за которую же тянуть-то?
— Как будешь стрелять из правого ствола, то тяни за правую.
— Так, так, так! — перебил меня Аркашка. — Эко я не сообразил чего.
И вслед за тем прибавил:
— Ну, теперь вот что, милый человек: далеко оно бьет? Как до тех кустов — хватит?
— Дальше.
— Ладно. Теперь давай мне пистончиков, а то, бывает, осечка выдет.
— Это ружье бьет без осечки.
— Ну-у! — удивился Аркашка.
— Верно.
— Ну, спасибо.
И Аркашка стремглав бросился по той же тропинке, по которой только что прибежал с ведром воды. Иван Парфеныч тем временем успел налить в самовар воды, наложил углей и принялся раздувать их каким-то старым сапогом.
— А этот не такой, как Ванятка! — проговорил я.
— Аркашка-то? — словно на лету поймал Иван Парфеныч мое замечание.
— Да.
— Этот шустрый, бедовый!.. Этого даже Ананий Иваныч, и то боится…
— Неужели?
— Ей-ей боится… Он с ним зуб за зуб. Тот слово, а этот десять!
— А все-таки дела-то их плохи! — заметил я. — Говорят, Агафья Степановна совершенно умирает. Сегодня мы встретили Анания Иваныча. Уж он и свечей и воды для омовения приготовил, так и полагал, что ночью умрет.
Ивана Парфеныча словно кто в бок кольнул.
— Подумайте! — вскрикнул он, подскочив ко мне. — И это муж своей жене называется!.. Подумайте! И как это земля носит только подобных варваров;!.. Господи, нравы-то какие у нас все еще грубые!.. Ведь страшно подумать, чего только ни делал с нею этот самый Ананий Иваныч… и это муж называется!.. Подумайте!!. Наместо того, чтобы любить и беречь жену, как самим богом повелевается, он все в зубы да в зубы!.. А ведь тоже на себе крест носит, в храм божий ходит, у исповеди и у святого причастия бывает!..
И, глубоко вздохнув, Иван Парфеныч принялся снова за самовар. Тишина была кругом невозмутимая; лес был неподвижен, словно замер он под влиянием полдневного жара, и только пчелы, носясь в раскаленном воздухе, жужжали какую-то грустную и заунывную песню, да изредка из растворенного окна избы доносились стоны и оханья Матрены Васильевны.
— Что, миленькая, нет облегченья? — спрашивал каждый раз Парфеныч, подбегая к окошечку избы.
— Ох, нет, тяжело… головушку разломило…
— Ох, горе мое, горе! — вздыхал Парфеныч. и отчаянно хлопал себя руками по бедрам. — Уж ты почаще голову-то водицей студеной помачивай… может, легче будет!.. Ах, горе! ах, горе какое!..
IV
Долго ли сокрушался таким образом Иван Парфеныч — я не знаю, потому что, заслышав раздавшийся неподалеку выстрел и сообразив, что выстрел этот произведен Аркашкой; я оставил пчельник и пошел по направлению выстрела. Миновав частые кусты тальника и перейдя по перекладине бежавший по мхам ручеек, я очутился в лесу. Сырость, пропитанная запахом грибов, охватила меня; изобилие воды в местности замечалось повсюду. Все было
кругом тихо; даже лай собаки на пчельнике и гром цепи становились все тише и тише и, наконец, совеем замолкли. Величавая тишина леса, сопровождаемая таинственным шепотом листьев, царила повсюду. Где-то кукушка куковала, да так долго, что я даже устал считать ее кукованья; словно она, как какой-нибудь монах, давший обет проговорить тысячу раз «господи помилуй», исполняла свой обет, кланяясь и кукуя, сидя на ветке. Шатер леса раскидывался на далекое пространство, и как легко и прохладно было идти под этим шатром; он был так густ и так роскошно перевит ползучими лозами хмеля, что солнце с трудом пробивало эту сплошную зелень листьев. Но вот неподалеку шатер этот как будто прорвался, в глаза бросился клочок неба, послышалось кряканье уток, блеснуло зеркало воды, освещенное солнцем, и я подходил к Долгому озеру. Но едва поровнялся я с окружавшими озеро деревьями, как увидал притаившегося в камышах совершенно нагого Аркашку. Заслышав мои шаги, он обернул голову и, торопливо махнув мне рукой, снова припал к камышам. Я остановился и, спрятавшись за куст, присел на мягкую траву. Ясно было, что Аркашка что-то видел и что-то сторожил, но что именно — я разглядеть не мог. Я видел только лежавшего на животе голого Аркашку с протянутым вперед ружьем и темную зелень камыша, возвышавшегося сплошной стеной как раз, перед глазами мальчугана. Так выжидать и так подкарауливать может только тот, кто одарен несокрушимым терпением, и, как видно, Аркашка таковым обладал. Ни головой, ни руками, ни плечами он не шевелил ничуть и только изредка сучил ножонками, сгоняя комаров и почесывая их уколы. Вдруг он словно ушел в траву, пригнул направо голову, приподнял правое плечо — и выстрел раздался!..— Тут! — крикнул он радостно, выскочив из облака порохового дыма. — Тут!
И, положив ружье на землю, бросился стремглав в камыши. Вслед за тем послышалось частое всплескивание воды, и утки встрепенулись. Испуганными стаями кружились они над озером, то поднимаясь, то опускаясь, то скучиваясь, то вытягиваясь ломаною линией. Воздух наполнился криком и свистом крыльев… Я поспешил к озеру и увидал Аркашку; он плыл уже обратно к берегу и держал в зубах убитую утку. —
— Там еще одна! — крикнул он, увидав меня и бросая утку на берег. — Еще одна подстреленная…
И, повернув назад, он бросился в воду и снова поплыл.
Действительно, посреди самого озера с перебитым крылом плавала другая утка, но поймать ее Аркашке стоило большого труда. Как только подплывал он к ней, так утка немедленно бросалась в сторону и, торопливо хлопая уцелевшим крылом, словно бежала по гладкой поверхности воды. Так продолжалось минут с десять; наконец Аркашке удалось прижать утку к камышам, запутавшись в которых перебитым крылом она попала в руки Аркашки.
— Вот она! — крикнул он и, приколов утку, поплыл с нею.
— Где же твое платье? — спросил я Аркашку, когда он, весь сияющий и торжествующий, стоял возле меня, с посиневшими губами и дрожа всем телом.
— Там, в той стороне! — крикнул он, махнув рукой направо. — Там у меня еще три утки!
— Как три?
— Три матерых! В первый pas я трех убил; выждал, когда они в кучку собрались, и трахнул.
И, рассказывая таким образом про свою охоту, Аркашка подпрыгивал с одной ножонки на другую и поминутно шлепал себя по голому телу ладонью, убивая кусавших его комаров и оводов.
Немного погодя мы были у того места, где лежало Аркашкино платье. Он приподнял его и показал мне трех уток.
— Я нарочно прикрыл их, — говорил он, надевая рубашонку. — А то, чего доброго, еще налетит ястреб… Ну, теперь мамке надолго будет провизии; мамка смерть как диких уток любит… Вот обрадуется-то, когда узнает, что я сам настрелял их…
И, всунув ноги в штанишки, но все еще не застегнув ворота рубахи, он проговорил, щелкая зубами:
— Ну, дяденька, ружье у тебя важное!