Крапивное семя. Каиново племя
Шрифт:
Во-первых, его безобразно и жестоко надул обвиняемый.
До суда лавочник так искренно мигал глазами и так чистосердечно, просто расписывал свою невинность, что все собранные против него улики в глазах психолога и физиономиста (каковыми считал себя юный защитник) имели вид бесцеремонных натяжек, придирок и предубеждений.
На суде же лавочник оказался плутом и дрянью, и бедная психология пошла к чёрту.
Во-вторых, он, Пятёркин, казалось ему, вёл себя на суде невозможно: заикался, путался в вопросах, вставал перед свидетелями, глупо краснел.
Язык его совсем
В-третьих, что хуже всего, товарищ прокурора и гражданский истец, старый, матёрый адвокат, вели себя не товарищески. Они, казалось ему, условились игнорировать защитника и если поднимали на него глаза, то только для того, чтобы поупражнять на нём свою развязность, поглумиться, эффектно окрыситься. В их речах слышались ирония и снисходительный тон.
Говорили они и точно извинения просили, что защитник такой дурачок и барашек. Пятёркин в конце концов не вынес.
Во время перерыва он подбежал к гражданскому истцу и, дрожа всем телом, наговорил ему кучу дерзостей.
Потом, когда заседание кончилось, он нагнал на лестнице товарища прокурора и этому поднёс пилюлю.
В-четвёртых, впрочем, если перечислять всё то, что мутило и сосало теперь за сердце моего героя, то нужно в-пятых, шестых… до сотых включительно…
«Позор… мерзость! – страдал он, сидя в телеге и пряча свои уши в воротник. – Кончено!
К чёрту адвокатура! Заберусь куда-нибудь в глушь, в уединение… подальше от этих господ… подальше от этих дрязг».
– Да езжай же, чёрт тебя возьми! – набросился он на возницу. – Что ты едешь, точно мёртвого жениться ведёшь? Гони!
– Гони… гони…– передразнил возница. – Нешто не видишь, какая дорога? Чёрта погони, так и тот замучается. Это не погода, а наказание господне.
Погода была отвратительная. Она, казалось, негодовала, ненавидела и страдала заодно с Пятёркиным.
В воздухе, непроглядном, как сажа, дул и посвистывал на все лады холодный влажный ветер. Шёл дождь. Под колёсами всхлипывал снег, мешавшийся с вязкою грязью. Буеракам, колдобинам и размытым мостикам не было конца.
– Зги не видать…– продолжал возница. – Этак мы и до утра не доедем. Придётся на ночь у Луки остановиться.
– У какого Луки?
– Тут по дороге в лесу старик такой живёт. Заместо лесника его держут. Да вот она и изба самая.
Послышался хриплый собачий лай, и между голыми ветками замелькал тусклый огонёк. Каким бы вы ни были мизантропом, но если ненастною, глухою ночью вы увидите лесной огонёк, то вас непременно потянет к людям. То же случилось и с Пятёркиным.
Когда телега остановилась у избы, из единственного окошечка которой робко и приветливо выглядывал свет, ему стало легче.
– Здорово, старик! – сказал он ласково Луке, который стоял в сенях и обеими руками чесал себе живот. – Можно у тебя переночевать?
– Мо… можно…– проворчал Лука. – Тут уж есть двое… Пожалуйте в светёлку…
Пятёркин нагнулся, вошёл в светёлку и… мизантропия воротилась
к нему во всей своей силе. За маленьким столом, при свете сальной свечки, сидели два человека, имевших такое сильное влияние на его настроение: товарищ прокурора фон Пах и гражданский истец Семечкин. Подобно Пятёркину, они возвращались из N и тоже попали к Луке. Увидев входящего защитника, оба они приятно удивились и привскочили.– Коллега! Какими судьбами? – заговорили они. – И вас загнало сюда ненастье? Милости просим! Присаживайтесь.
Пятёркин думал, что, увидев его, они отвернутся, почувствуют неловкость и умолкнут, а потому такая дружеская встреча показалась ему по меньшей мере нахальством.
– Я не понимаю…– пробормотал он, с достоинством пожимая плечами. – После того, что между нами произошло, я… я даже удивляюсь!
Фон Пах удивлённо поглядел на Пятёркина, пожал плечами и, повернувшись к Семечкину, продолжал прерванную беседу:
– Ну-с, читаю я дознание… А в дознании, батенька, противоречие на противоречии… Пишет, например, становой, что умершая крестьянка Иванова, когда ушла от гостей, была мертвецки пьяна и умерла, пройдя три версты пешком. Как она могла пройти три версты пешком, если была мертвецки пьяна? Ну, разве это не противоречие? А?
Пока фон Пах таким образом разглагольствовал, Пятёркин сел на скамью и принялся осматривать своё временное жилище… Лесной огонёк поэтичен только издалека, вблизи же он – жалкая проза… Здесь освещал он маленькую, серую каморку с кривыми стенами и с закопчённым потолком.
В правом углу висел тёмный образ, из левого мрачным дуплом глядела неуклюжая печь. На потолке по балкам тянулся длинный шест, на котором когда-то качалась колыбель. Ветхий столик и две узкие, шаткие скамьи составляли всю мебель. Было темно, душно и холодно. Пахло гнилью и сальной гарью.
«Свиньи…– подумал Пятёркин, косясь на своих врагов. – Оскорбили человека, втоптали его в грязь и беседуют теперь, как ни в чём не бывало».
– Послушай, – обратился он к Луке,– нет ли у тебя другой комнаты? Я здесь не могу быть.
– Сени есть, да там холодно-с.
– Чертовски холодно…– проворчал Семечкин. – Знал бы, напитков и карт с собой захватил. Чаю напиться, что ли? Дедусь, сочини-ка самоварчик!
Через полчаса Лука подал грязный самовар, чайник с отбитым носиком и три чашки.
– Чай у меня есть…– сказал фон Пах.– Теперь бы только сахару достать… Дед, дай-ка сахару!
– Эва! Сахару…– ухмыльнулся в сенях Лука.– В лесу сахару захотели! Тут не город.
– Что ж? Будем пить без сахара, – решил фон Пах.
Семечкин заварил чай и налил три чашки.
«И мне налили…– подумал Пятёркин.– Очень нужно! Наплевали в рожу и потом чаем угощают. У этих людей просто самолюбия нет. Потребую у Луки ещё чашку и буду одну горячую воду пить. Кстати же у меня есть сахар».
Четвёртой чашки у Луки не оказалось. Пятёркин вылил из третьей чашки чай, налил в неё горячей воды и стал прихлёбывать, кусая сахар. Услыхав громкое кусанье, его враги переглянулись и прыснули.
– Ей-богу, это мило! – зашептал фон Пах.– У нас нет сахару, у него нет чая… Ха-ха…