Красавчик
Шрифт:
Он совсем разошелся, и я тщетно пытался укротить его веселье. Я уже почти кричал, но он хохотал так громко, что ничего не слышал. Мы подняли страшный шум и, должно быть, распугали всех лебедей на озере — все это не сулило ничего хорошего. На асфальте, слева от дядиной машины, показались неяркие отсветы. Я пихнул дядюшку Антонена в бок, но было уже поздно. Двое полицейских на велосипедах, привлеченные гамом и диковинным видом автомобиля, приближались к нам.
— У вас не включены подфарники, — заметил один из них почти отеческим тоном.
— Смотри-ка, и правда, — признал дядя. — Когда я остановился, было еще довольно светло.
Упущение было исправлено, и полицейские, может, и убрались бы восвояси, но тут дядюшка, вспомнив о племяннице, снова разразился хохотом — прямо в лицо тому из них, что все еще стоял, склонившись к дверце.
— Покажите ваши права, — сухо потребовал тот.
— Пожалуйста, — вызывающе-ироническим тоном ответил дядя и сунул руку во внутренний карман пиджака. Не найдя там искомого, он проверил другой карман, потом вернулся к первому, чертыхаясь сквозь зубы. Меня охватило предчувствие катастрофы. Похоже, дядюшка в очередной раз забыл
— Ну что, никак не найдете права? — вкрадчиво осведомился полицейский.
Невообразимо скрючившись на сиденье, чтобы дотянуться до кармана на ягодице, дядюшка Антонен пыхтел и потел, силясь расстегнуть непокорную пуговицу. Услышав издевательский вопрос, он распрямился и, испепеляя нахала взглядом, прорычал: — Права? Да на эти права…
Он осекся. Я уже готовился распахнуть дверцу и бежать в заросли. Но тут дядино лицо озарилось широкой улыбкой. Доставая из заднего кармана корочки, он небрежным тоном продолжал: — Права? Держите, вот они, мои права.
Изучив документ, полицейский записал нарушение и объявил: — Вы получаете предупреждение за то, что не включили подфарники в темное время суток.
Дядюшка снова издал рычание. Пинком в ногу я заставил его замолчать и, когда полицейские наконец укатили на своих велосипедах, в свою очередь заорал: — Вы что, нарочно? Задались целью привлечь ко мне внимание? Решили меня погубить? Господи, если б я знал! Ладно, отвезите меня на площадь Звезды, и на сегодня хватит.
Страшно сконфуженный, дядюшка тронулся в путь. Время от времени он поглядывал на меня с боязливым смущением, но я хранил свирепый вид. Наконец он робко предложил подвезти меня до дому.
— Чтобы в довершение всего Рене или дети увидели, как я выхожу из вашей машины? Нет уж, благодарю покорно.
Все же я позволил ему доставить меня в конец улицы Коленкура. По дороге он спросил, когда мы увидимся.
— Сегодня у меня неудачный день, — признал он. — Не везет, и все тут. Но это ничего. Вот увидишь, у меня еще появятся замечательные идеи.
— В таком случае подождите, пока я объявлюсь, и посвятите в них меня. Я вам позвоню. И не забудьте, что отныне меня зовут Ролан Сорель.
Напоследок он спросил, не нужно ли мне денег: «Ты только скажи». Распрощавшись с ним, я пошел по улице Коленкура. Она настолько узка, что на ней сумеречно даже днем. Прохожие возникают в круге света под фонарем, затем словно проваливаются во мрак преисподней и вновь оживают под следующим фонарным столбом. Мне казалось, что все это мне снится. Свет на улице был точь-в-точь как обычно во сне, не дневной и не электрический — какой-то неестественный, будто смотришь сквозь закопченное стекло. Остро ощущая свое ничтожество, я шагал и шагал меж двух бесконечных извилистых стен, и то место, где они в перспективе сходились, все отодвигалось и оставалось таким же недостижимым, как и вначале, — безнадежная эта погоня тоже напоминала кошмар. Да и само мое немыслимое превращение разве не служило доказательством, что все происходящее я вижу во сне? Вот сейчас я протяну руку, коснусь теплого плеча Рене и проснусь наконец в своей постели, освобожденный от гнетущей тревоги. Однако голод давал о себе знать, и я обрадовался при виде вывески Маньера.
Войдя в длинный узкий зал, я был несколько ошеломлен бурлившей там жизнью и поначалу не мог различить отдельные лица, а лишь группки за столиками, из которых занято было штук пять-шесть. Я сел за первый попавшийся, пробежал глазами меню и, подперев голову руками, стал представлять себе, как Рене с детьми ужинают сейчас в нескольких сотнях метров отсюда, обсуждая мой отъезд в Бухарест. И только когда подали закуски, я наконец как следует огляделся. Рядом ужинала чета иностранцев, обоим лет по пятьдесят, оба в спортивных костюмах — судя по покрою, из Центральной Европы. За столиками я узнал кое-кого из жителей квартала. Вот на своем обычном месте сидит художник Шазор и по-приятельски терзает одного из сотрапезников невинными с виду вопросами, скрытую иронию которых его жертве было нелегко уловить. По соседству азартно толковали о наплывах и монтаже киношники. А чуть поодаль рядом с другой молодой женщиной сидела Сарацинка и смотрела на меня. За тем же столиком спиной ко мне восседал какой-то плешивый толстяк. Я остановил на них притворно рассеянный, словно отсутствующий взгляд. И некоторое время созерцал Сарацинку, делая вид, будто не только не замечаю, куда она смотрит, но и вообще не вижу ее, погруженный в свои размышления. Выступающие скулы и четко очерченный профиль придавали ее круглому лицу некоторую жесткость и мужественность, что еще более подчеркивалось прической — парой симметричных, высоко подвернутых валиков иссиня-черного цвета. Черные глаза, лишенные бархатистой мягкости, сверкали сухим антрацитовым блеском. Тяжелый шелк лифа льнул к высокой тугой груди. Вырез ее платья, должно быть, открывал толстяку напротив недурное зрелище. Она ела, разговаривала и неотрывно смотрела на меня. Даже поворачиваясь время от времени к соседке, умудрялась держать меня в поле зрения. Наконец я решился ответить на ее взгляд. Глаза ее заблестели ярче, и я почувствовал себя в сладостном плену. Увидев, что я покраснел, она чуть улыбнулась и тоже слегка порозовела, но вовсе не от смущения. Вокруг уже начали обращать внимание на наш немой диалог. Я опомнился и, уткнувшись носом в тарелку, принялся сурово себя отчитывать. Рене, дети, моральные устои. Не следовало забываться и усложнять и без того драматическое положение. Но было трудно прогнать мысль, что сегодня вечером я свободен и никто не потребует отчета в том, как я провел время. Сама добродетельность моей жены в моих глазах служила мне
поводом поддаться искушению. Ведь чтобы сломить ее сопротивление, надо, хочешь не хочешь, овладеть приемами обольстителя. Все же я терзался жестокими сомнениями, и верный, послушный супруг начинал брать во мне верх. Еще раз, сам того не желая — во всяком случае, так мне казалось, — я встретился глазами с Сарацинкой, но тут же перевел взгляд на затылок мужчины, ужинавшего за ее столом, и принялся настойчиво, вызывающе рассматривать его. Он, наверное, богат — об этом говорил глянец его седых волос и розовая, как у англичанина, ухоженная кожа. Этакий достопочтенный господин, имеющий достаточно средств, чтобы содержать хорошенькую любовницу. Мне показалось, что Сарацинка досадливо повела плечом, как будто догадавшись о моих мыслях. Весьма удовлетворенный этим, я, избегая ее взгляда, снова уткнулся в тарелку, затем развернул газету. Вскоре я почти забыл о существовании Сарацинки. Когда мне принесли камамбер, ее соседи поднялись из-за стола. Сама же она не двинулась с места — при этом сердце у меня екнуло — и закурила сигарету. «Так вы действительно не поедете в театр?» — спросил ее плешивый. Она извинилась, сославшись на мигрень. Те двое наклонились над столиком и, очевидно, отпустили какие-то шутливые замечания, которых я не расслышал. Она посмеялась вместе с ними — громче, чем они, — и осталась сидеть. Проводив их взглядом до двери и оказавшись в одиночестве, она запрокинула голову и, глядя на меня сквозь прищуренные ресницы, пустила в мою сторону струйку дыма, которая растаяла в воздухе как раз над моим камамбером. Как я уже говорил, я не привык к тому, чтобы женщины добивались моего внимания, так что призыв этот пронзил меня словно током. Мой взгляд скользил по ней от ног и выше, пока не встретился с антрацитовыми глазами. Как только я разделался с ужином, она вышла.Вышел и я и сразу увидел ее: она не спеша шла по улице Коленкура, по самой кромке тротуара, в тени деревьев. Догнав ее, я неуклюже извинился, сказав, что впервые в жизни — и это была сущая правда — заговариваю с женщиной без ее разрешения.
— Без разрешения? — усмехнулась она. — Разве мои настойчивые взгляды не дали вам такого разрешения? Впрочем, надеюсь, вы будете великодушны и постараетесь побыстрее об этом забыть. Как вас зовут?
Голос у нее был с чувственной хрипотцой, и держалась она удивительно непринужденно. Я ответил, что мое имя Ролан Сорель и я живу неподалеку. И тотчас перевел разговор на спектакль, который она сегодня пропустила, в ответ на что она заметила: — Что-то вы не испытываете особого желания говорить о себе. Да и обо мне тоже. Вы даже не спросили, как меня зовут.
— Видите ли, я дал вам имя уже очень давно.
— Очень давно? Но я вас сегодня впервые увидела.
— Зато я вас знаю. Знаю, например, что две недели назад на вас было фиолетовое платье с белой отделкой. Я называю вас Сарацинкой. А как ваше настоящее имя?
— На сегодня Сарацинка. По-моему, оно мне идет.
Она рассмеялась, обнажив два ряда великолепных зубов, и рукой в перчатке сильно сжала мне кончики пальцев. Мы стояли под кроной дерева. Решительным тоном прервав мои неуклюжие комплименты, она стала сама направлять разговор. Изъяснялась она с прямотой убежденного холостяка, но без тени вульгарности. Смотрела на меня с откровенным и доброжелательным любопытством, не кокетничая и обращаясь со мной — хотя ей было двадцать шесть лет, а мне она давала тридцать два — как с младшим кузеном, с которым можно приятно провести время, не забывая при этом, однако, о своем долге старшей сестры. Подобная опека отнюдь не была мне неприятна. Мы шли от дерева к дереву, то и дело останавливаясь. Между прочим, она сказала, что подметила забавное несоответствие между моим поведением и внешностью. Пораженный и сконфуженный этим замечанием, я стал думать, как бы получше ответить, но тут услышал торопливый перестук женских каблучков и увидел Рене, идущую вниз по улице Коленкура. Она прошла рядом, не заметив нас — мы стояли в тени, — а потом перебежала на противоположный тротуар. Никогда еще на моей памяти Рене по вечерам не выходила из дому одна. Мысль о том, что она в первый же день решила воспользоваться моим отсутствием, чтобы отправиться к любовнику, бросив детей дома одних, привела меня в неописуемую ярость. Сарацинка смотрела на меня, удивленная моим внезапным молчанием и, наверное, изменившимся выражением лица. Я же бесцеремонно притянул ее к себе, сжал в объятиях с такой силой, словно репетировал убийство, и вместе с поцелуем выдохнул: «Завтра у Маньера. А сейчас мне нужно уходить».
Держась в тени, я двигался параллельно Рене, шедшей по противоположной стороне улицы, стараясь не терять ее из виду и слыша цокот ее каблучков. Я готов был то осыпать ее гнусными оскорблениями, то умиленно разрыдаться. В конце улицы Рене остановилась и позвонила в дверь. Кошмар развеялся. Я с облегчением узнал дом, где жили наши друзья, Марионы. Мне вспомнилось, что у них захворал ребенок. Ну конечно же, они позвонили Рене или она им, и она решила навестить больного малыша. Купаясь в блаженстве, я смиренно выслушивал укоры совести, пенявшей мне за то, что я заподозрил свою чистейшую супругу, тогда как сам только что был готов упасть в объятия первой встречной. Я понял, что не заслуживаю такой жены, как Рене.
У Марионов она пробыла не более получаса. Я дал ей уйти вперед, а ближе к нашему дому ускорил шаг, чтобы подойти к подъезду одновременно с ней. Открыв дверь, я пропустил ее, однако она не обратила на меня никакого внимания. Оттого, что она была здесь, рядом, и вместе с тем недоступна, я с новой силой ощутил чудовищность своего положения и ужаснулся при мысли, что уже почти свыкся с этим. Вид у Рене был грустный и озабоченный — я приписал это моему отъезду, и к горлу у меня подступил комок. В лифте я спросил, на какой ей нужно этаж. «На пятый», — ответила Рене, подняв на меня свои холодноватые серые глаза, и на миг мне показалось, что ее заинтересовало мое лицо. Я подумал, что в моем голосе, наверное, сохранились знакомые ей интонации, хотя мне не составляло труда его изменить, тем более что и губы, и щеки — все было другим. Впрочем, Рене больше не удостоила меня и мимолетным взглядом. Она вернулась к нам домой. Я поднялся к себе.