Красавица и генералы
Шрифт:
До немецких окопов шагов восемьдесят-сто, артиллерия не стреляет, чтоб своих не накрыть. И между линиями все завалено рогатками, ежами, оплетено колючей проволокой на кривых кольях. Всю ночь взлетают белые ракеты, вспыхивают наверху синеватым огнем и тихо катятся вниз. Кругом старый еловый лес, изрубленный, иссеченный, вся земля устлана толстым ковром старой хвои. Не дай Бог загорится! И Ушаков знает, что непременно загорится, и видит, как ветер крутит зацепившуюся за проволоку черную тряпку бинта и как пущенная с той стороны ракета, невысоко взлетев, падает между окопами, продолжая ярко гореть. Вот начинают тлеть вокруг нее сухие еловые иглы, вот выбиваются
В полумраке различаются темные бойницы в стальных щитах, зубцами вбитых в песчаный бруствер. Они пристреляны. Малейшее шевеление, попытка отодвинуть заслонку и посмотреть, - как пуля впивается в лицо наблюдателя. Ветер шатается туда-сюда, и ясно видно в начинающемся пожаре, как отодвигаются заслонки и в бойницу осторожно выглядывают глаза неприятелей.
Дым клонится то к ним, то к нам. Уже потрескивают сухие ветки. Это сон! Ушаков знает, что сейчас нижний чин Лынев скажет ему: "Дозвольте, я буду тушить?" - и выберется с лопатой на бруствер. Знает, что Лынев погибнет не сейчас, а гораздо позже, переродившись из самоотверженного солдата в разнузданного убийцу.
Лынев перебирается через колючку, мимо кучи консервных жестянок, отставил рогатку, осторожно перешагнул через высохший желтый труп с черными глазными ямами. Все ближе к огню, и ничего не спасет его от выстрела, он как на ладони. Немцы молчат. Лынев подходит к огню и принимается быстро окапывать. Немцы вылезли из-за щитов, наши вылезли чуть ли не в открытую. Он забросал огонь землей, стало темно. Теперь бы вернуться! Вдруг немцы стали пускать ракеты, но Лынев спокойно идет к своим, держа лопату на плече, словно показывает, что пусть стреляют, если хотят, а он не боится. Дошел до бруствера, постоял на нем и спрыгнул в окоп.
– Жестокий сон, - признался Ушаков. - Невзрачный, обыкновенный мужик. Я его сразу к Георгию представил. А через два года... - Он не договорил, махнул рукой.
Официант принес осетрину на вертеле и, покашливая, стоял за маленьким сервировочным столиком, ожидая знака подавать.
– Давай, - сказал ему Ушаков.
– А мне последнее время снится покойный муж, - призналась Нина.
Официант отошел.
– Наши мертвецы вряд ли завидуют нам, - сказал Ушаков. - Откуда пролезла к нам эта зараза - равенство и братство? Солдат, обязанный терпеть голод, холод, дисциплину, вдруг заявил: "А вы унижаете мое человеческое достоинство!" Захотел равенства с офицером... Извините, я вас перебил, спохватился он. - Что вы говорите?
– А что ваш Лынев, тоже?
– Вместе с другими подняли командира батальона на штыки. Мало того, распяли его, как господа нашего Иисуса. Хотели и меня, да уж не вышло у них...
– Какие у вас страшные истории! - сказала Нина. - Как же вы спаслись?
– Спасся... Дело не во мне. Я знаю, как подбивали солдат против лучших офицеров, как за "равенством" вбивали им в голову, что отечество - это пустая выдумка, что за нее кровь проливать глупо, что надо пить, жрать, грабить награбленное, в этом и есть радость жизни... Позвольте, я выпью ваше здоровье, Нина Петровна, за здоровье тех, кто не боится любить отечество!
Нина чокнулась с ним и выпила до дна. Она не хотела погибать, а он смотрел на это просто. "Любить" в его устах означало именно "погибать". Но вино ударило ей в голову, она подумала: "Какой он славный, открытый человек... Я увлечена...
Его надо защитить, сберечь..."Нину прибивало к твердому берегу, и она по-женски близоруко начинала строить планы дальнейшей жизни, отгоняя мысль, что с Ушаковым это очень ненадежно.
Нина не сразу отдалась ему, хотя в душе уступила уже в первый вечер. Она сделала так, что Ушаков завоевывал ее как труднодоступную крепость. И вот он завоевал, и она жалела его, ощущая под руками шрамы на его сухом юном теле.
– Эх, Геночка! - говорила она ночью, то жарко обнимая, то с жалостью вглядываясь в него. - Закончится война, увезу я тебя к себе... Или продам рудник, поеду за тобой, куда скажешь...
Геннадий Николаевич Ушаков явно не годился ни в мужья, ни в любовники он был герой-недоросль, знающий только армейскую свою задачу. На остальное он смотрел как на придаток к армии. С детства он видел казарму отца-офицера, потом кадетский корпус, юнкерское училище, полк - и это были почти одни и те же казармы. Он верил в офицерский кодекс чести, благоговел на стрельбище и церемониальном марше, охранял интересы нижних чинов: чтобы каша была хорошо упревшая, щи - жирные, в мясной порции - не меньше двадцати золотников.
Началась война - и он почувствовал подъем духа, думал о себе, как о частице отечества, приучался к мысли, что смерть неизбежна и не надо о ней думать. В походе он был рядом с солдатами, ел с ними из одного котла, ночевал в одной стодоле, пел одни песни. Такие офицеры, лежа в ста шагах от врага, спокойно говорили в телефон: "Достреливаем последние патроны. Через минуту встаем и атакуем", - или произносили прощальную фразу: "Присылайте замену, я убит".
– Моя единственная, мое солнышко, мой цветочек! - говорил Нине Ушаков.
Никогда ей не доводилось слышать этого, и у нее холодело в груди от любви и горечи. Она все поняла. Ей хотелось заплакать.
– Я заберу тебя с собой в Ростов, - пообещал Ушаков проникновенным голосом.
– Забери, - откликнулась Нина, зная, что и в Ростове ничто не спасет.
* * *
На перроне спиной к Нине стоял высокий мужчина в длинной шинели и красном офицерском башлыке, левая рука подвязана, и он качает ее от боли. Вот он повернулся. Это Виктор! В его лице что-то затвердевшее, отчужденное, особенно в глазах. На мгновение Нина ощутила, что он неприятен, будто обманул ее.
– Не ожидал, что ты здесь. Что ты делаешь? - спросил он просто.
Она поняла, что либо ему очень больно, либо он совсем переменился к ней.
– Ты ранен? - спросила она. - Сильно? - Он перестал качать, усмехнулся. Значит, не сильно, подумала Нина. - Я здесь, в привокзальном лазарете. Здесь и жена Колодуба. Саше ногу отрезали.
– Ты вроде Минина и Пожарского - Виктор не захотел расспрашивать о Саше. - Мне тебя жалко! Не вдохновляется наше христолюбивое воинство... Виктор поглядел на здание вокзала и сказал: - Хоть умыться можно? Как-никак мы все ж таки земляки.
И словно уже все рассказали о себе.
– Пальцы шевелятся? Пошевели! - еще вымолвила она.
Он пошевелил грязными желтыми пальцами и сказал:
– Как?
Нина завела его в сестринскую комнату, где раньше размещались кассиры, принесла теплой воды, и он сказал, чтобы она вышла.
– Дай-ка - сказала она и стала снимать с него шинель, потом - рубаху. От него пахло застарелым вонючим потом, как от всех прибывающих раненых. Повыше правой лопатки темнел лопнувший чирей, втором, еще не созревший, розовел на боку.