Красная мадонна
Шрифт:
«Когда я излагаю им свой план, они в ужасе бегут от меня со всех ног. А ты — почему ты не поможешь мне стать матерью?»
Тут же вдребезги разбив мои иллюзии, Шевалье посмотрел на меня ошеломленно; он знал, что его плоть не могла глубоко затронуть мое тело.
«Ты вполне годишься, чтобы содействовать изменению моего состояния в нужную сторону».
Он ответил одной из своих замысловатых тирад, приятных моему слуху, но не моему разуму, ибо так трудно было добраться до их сути.
«Ты хочешь, чтобы мы совершили плотский акт на длинном, как шезлонг, каменном ложе, в окружении томных архангелов грез?»
«Я прошу тебя всего лишь оставить в моем
«Мой бедолага умеет поднимать свой ятаган и изливать свой пыл лишь в волосатое мужское тело».
«Мне не надо от тебя ни нежности, ни любви, только посодействуй мне несколько минут, чтобы в моем чреве завязался плод».
«Что ты такое говоришь! Я уже проникся к тебе нежностью! Я люблю тебя в мокрых лилиях, как младшую сестренку с глазами цвета ночи. Я смотрю на тебя, когда ты идешь ко мне, и мне кажется, будто ты летишь среди деревьев, зацепившихся ветвями за звезды. Но не требуй от меня того, чего я не могу тебе дать».
«Ты не принимаешь меня всерьез».
«Еще как принимаю, но созданный тобой образ выглядит донельзя опутанным условностями и слишком чопорным. Ты готовишься к грядущим испытаниям — такая правильная, такая церемонная, и это твое ученое позерство настолько забавно, что трогает душу! Ты же говоришь как чудаковатый ископаемый университетский профессор».
Шевалье умел даже теми слабыми проблесками, что вспыхивали в его неотесанном разуме, заставить меня грезить наяву. В мгновение ока он мог превратиться из профана в посвященного, духовно переродиться. Вовсе об этом не задумываясь, он становился блаженным или, наоборот, противился обновлению, отвергая духовную красоту и простоту. От своего ума, беспечного и циничного, он жил не в ладу с самим собой, и ему было лучше и покойней в одиночестве, чем с людьми.
Но и Шевалье не захотел стать твоим отцом.
Я никогда не унывала, нарываясь на отказы, однако все же сказала Шевалье, что он не понимает меня.
«Понимаю, еще как понимаю. Я и сам бы не отказался познать материнство, почувствовать, как вздувается мой живот, волнами, живой погремушкой. Да я был бы на седьмом небе, появись из моего чрева, вот здесь, между мужскими ляжками, кровавая магнолия и взреви она диким бычком! Какое счастье быть матерью!»
Получая от этого все больше удовольствия, он действительно чувствовал себя матерью через меня. Порою мне казалось, что даже я не ждала твоего рождения с таким пылким нетерпением и такой радостью, как он. Твердо решив придерживаться философской доктрины моего замысла в ее традиционном выражении, я в беседах с Шевалье была лишь теоретиком, он же, сгибаясь под бременем легкости, всегда предпочитал ровному свету умозрительных построений пламенеющий факел практики.
«Когда же тебе откроется наконец разница между видимым и истинным?»
В семейной войне, разразившейся после смерти столь любимого мною отца, Шевалье укреплял мои позиции своими язвительными советами, порожденными недостатком почтения к законам, установленным Богом и писанным человеком. Нотариус как мог оттягивал мое вступление в права наследования. Но завещанный мне отцом капитал и проценты с него позволили мне, ни в чем не зная нужды, обеспечить материальную сторону моего плана. Лулу же получила свою долю в нашем консульстве в Нью-Йорке, и с тех пор мы больше о ней не слышали, как будто тамошние амфитрионы-чревоугодники между делом проглотили и ее.
Незадолго до смерти отец рассказал мне один случай из моего детства — сама я его совершенно не помнила. Давно, в самом нежном возрасте, я прямо-таки влюбилась в куклу, которая умела ходить, если ее завести. Однажды я спросила, почему она не ходит сама, почему нужно обязательно повернуть ключик. Кто-то
из слуг сказал: потому что она не живая, а игрушечная. И будто бы я, мало у кого найдя понимание и сильно встревожив отца, ответила на это:«Когда-нибудь у меня будет настоящая кукла, живая».
Как любил Шевалье фотографии, на которых мы сняты с Бенжаменом за пианино, играющими в четыре руки! Они были наклеены на последние страницы альбома, хранившегося у моего отца.
Когда Лулу сбежала, бросив Бенжамена, служащий родильного отделения доставил его к нам домой. Я помню, как в первые месяцы его ночные вопли вызывали неистовую ярость матери, что не мешало ей с той же силой ненавидеть дочь.
«Весь в Лулу будет, дурная кровь».
В первое время я считала его помехой и обузой. Страсть отца к этому противному пискуну неприятно поразила меня. Вечерами, вернувшись из своей конторы, отец бегом бежал, даже не сняв шляпу, к колыбели странного самозванца и как только не кривлялся и не гримасничал, привлекая его внимание. Он отдавал распоряжения и расточал указания, чтобы младенец рос здоровым. Когда тот заболел, отец перестал ходить в клуб и ночи напролет просиживал у колыбели.
В одну из тех ночей мать вытащила на свет Божий, хоть дело было в потемках, узел запутанной интриги:
«Отец ребенка — капитан корабля Моратен. Эта шлюха Лулу путалась с ним, неужели тебе не гадко видеть под нашим кровом плод подобного союза? Ублюдку самое место в приюте. Когда ты отправишь его туда, чтобы духу его здесь не было?»
«А я-то думал, что капитан был твоим ангелом-утешителем».
Отец не испытывал ни малейшей гадливости, всем сердцем любя существо, рожденное от связи любовника его жены с его собственной дочерью.
Но я — мне так омерзительно было услышать из уст матери подтверждение всему тому, о чем перешептывались слуги! Словно мало было других горестей!
Мне приснилось, как женщина верхом въехала в храм, чтобы положить мадригал к ногам возлюбленного, а тем временем слон с башней на спине плыл по воздуху.
Я обратила внимание, что Шевалье выражался внятно, только когда, растерявшись от бурного напора враждебности, пытался увильнуть или осадить невежду. Надо было слышать, как он разговаривал с жандармами! Он изъяснялся с такой ясностью, словно речь его была открытой книгой; мне, однако, столь же наивно, сколь и заносчиво, говорил так:
«Чем ты забиваешь себе голову! Радуйся, сияй! Скачи себе заводным кузнечиком среди зеркал и меланхолий!»
А что же я — у меня не было ни его двусмысленной речи, ни обрывков теории, как у него, на все случаи. Какой непосильной представала передо мной простая задача — твое зачатие.
Между тем я уже намечала основу твоего будущего воспитания. С каким воодушевлением развивала я твой ум и логическое мышление, ни в коем случае не в ущерб естественной простоте. Я все время просчитывала: сколько ты будешь отдыхать, какой пищей питаться для скорейшего восстановления клеток, ослабленных каждодневным трудом. Я чувствовала себя архитектором и проектировщиком, и ливень догадок и предположений бодрил мое воображение.
Как часто поднималась я чуть свет, чтобы творить твою жизнь!
Ты научишься извлекать чистый свет, думала я, и пронесешь его над зримым миром, чтобы достичь подлинной сублимации. Все пути откроют для тебя знания и благость. «Моя боготворимая дочь» — так я уже называла тебя.
Мне и в голову не приходило, что ты можешь родиться мальчиком. Как я жила тогда, пронзаемая нетерпением!
Семь раз обошел Иисус Навин стену Иерихонскую, прежде чем она обрушилась. Семь раз облетели лебеди остров Делос, и лишь на восьмом круге родился Аполлон.