Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Болдырев сам склонялся, что несомненно надо разрешить. Но взять на себя дозволения не мог.
Оставил цензора ждать и пошёл будить Данилова.
Данилов тяжело кряхтел, мычал, никак не просыпался. Когда же сообразил остроту вопроса – и минуты не захотел рисковать сам, пошли вместе будить Рузского. Данилов тоже не одевался, окутался одеялом. И так сел на стуле подле кровати Главнокомандующего.
Рузский проснулся легко, но не поднялся из постели. Взял очки со столика, стал читать газету лёжа.
Уже вполне проснясь, перекинулись фразами, взглядами, – на выручку им подоспел уже найденный
– От самого падения псковского веча такой не было! – сострил Болдырев.
И зачем же её давить?
И Главнокомандующий так понимал, они сходились.
– Только не надо и официального разрешения, – проурчал Данилов. – А просто как будто не знаем, не доглядели.
– Согласен, – подхватил Болдырев. – И тем не менее надо отважиться сообщить и в Ставку: не знали, но вот – узнали, и думаем… Пусть и они там в затылке почешут.
Понравилось. Данилов, знающий служака, понял это как защитную загородку. Согласились. Рузский остался досыпать, уже наступал на него доклад у Государя.
Болдырев отпустил цензора, оделся – и пошёл помогать Данилову составлять телеграмму в Ставку. Уже и Данилов сидел за столом в кителе и в сапогах и сочинял.
Писали так, что главкосев не видит причин препятствовать распространению тех заявлений Временного Комитета Государственной Думы, которые клонятся к успокоению населения и к приливу продовольствия.
– Юрий Никифорович, – веселился Болдырев, – а к чему, например, клонится сообщение об аресте бывших министров?
– К приливу продовольствия, – гулко прохохотал Данилов, а Болдырев громче.
306
В эту перевозбуждённую короткую ночь и вовсе не спалось генералу Алексееву. Он лёг с камнем, что первый раз за всю свою воинскую службу принял самовольное решение огромной важности: остановил полки Западного фронта. Самое мучительное было в его положении даже не сложность необычных, как бы совсем не военных задач, осложнённых ознобом и смутой болезни, но то, что в такие часы он был покинут и присутствием Государя и даже телеграммами Государя – и должен был действовать самоуправно, не мог не действовать! Да всё бы он легко подсчитал, доложил и распорядился, был бы только над ним человек с решающим «да» или «нет».
Лежал он, не раздеваясь, и всё ждал, что придёт от Государя согласие на разрешённую им остановку полков Западного фронта.
Не приходило. Должно быть, лёг Государь спать.
И Иванова не нашли – а Иванов, не дай Бог, набедокурит.
И ходил Алексеев, шаркая сапогами, в аппаратную: может быть, есть телеграммы, да ему не донесли?
Нет, всё было недвижно: дежурные офицеры и телеграфисты на месте, а аппарат молчал.
Молчал и о самом главном: манифест об ответственном министерстве – подписал Государь? не подписал?
И опять ложился. И чиркал спичками из постели к своим выложенным на столик карманным часам. И было без четверти четыре – и всё не шли будить, не шли с известиями. А ведь с половины третьего Рузский разговаривал с Родзянкой –
и что ж, до сих пор?И было двадцать минут пятого – и не шли будить Алексеева.
Уж так ждал тихих шагов с легчайшим позваниванием.
И было без десяти пять – и никого. Тишина.
А потом наступила напряжённая безсвязица, и куда-то Алексеев не успевал, и шёл на карачках в отчаянии, и какие-то невиданные рожи выставлялись и говорили безсмысленные загадочные фразы, и все горько упрекали Алексеева. И наконец спасительно за плечо, за плечо – вытянул Алексеева из этого тяжёлого сна —
Лукомский. Со свечой.
Алексеев отряхнул голову, с облегчением от рож, и, ничего не спрашивая, зачем-то на свои часы.
Шесть часов ровно.
– О полках? – с надеждой спросил Алексеев.
– Всё здесь, – ответил Лукомский, протягивая скруток телеграфной ленты.
И Алексеев со сна взял его, как бы тут же в постели читать, – но пальцы, ещё неловкие, обронили скруток на одеяло солдатского сукна, хорошо что не дальше, скруток не стал далеко разворачиваться и путаться.
Спустил ноги, натянул сапоги. К столу.
Отдельно подал Лукомский телеграмму изо Пскова, что Государь разрешает опубликовать манифест об ответственном министерстве.
И отдельно – совет штаба Северного фронта: воздержаться.
Читать много, Лукомский ушёл. Алексеев привычно-пригорбленно сел за стол, на плоскости которого протекала вся его жизнь, надел очки и стал терпеливо перекручивать ленту в пальцах.
Вот вкратце суть разговора Рузского и Родзянки. Эшелоны, высланные в Петроград, взбунтовались в Луге, присоединились к Государственной Думе…
Что такое? Взбунтовался не хилый лужский гарнизон? – а эшелоны? Какие?! Там мог быть только один Бородинский полк… И он – взбунтовался?? Ого-го… Тогда – на кого ж можно положиться? Ну конечно, да, эта игра с посылкой войск на свою же столицу не могла довести до доброго.
…Разбушевавшиеся народные страсти… В Петрограде верят пока только Родзянке и только его приказания исполняют…
Да, вот посмеивались над ним, а он оказался мужественный, твёрдый человек, и с властной силой над толпой, над анархией.
…Рузский передал Родзянке текст манифеста… Но в ответ: наступила одна из страшнейших революций, и даже Председателю Думы не удаётся… Ненависть к императрице дошла до крайних…
Это можно понять. Государыню императрицу и Алексеев сам терпеть не мог, кто её мог… Но что ж, общественное министерство, в таких муках добытое, отпадает не появясь? Что же тогда?..
И лента отвечала страшно: династический вопрос поставлен ребром. Толпа и войска предъявляют требование отречения!..
Похолодели руки, и опять развернулся скруток больше надобного. Пока распутал, подровнял… Затаённое в шёпотах и тёмных углах, это слово прорезалось в служебную ленту Ставки! Мысль, может быть, и курилась во многих грудях, – но вот её выдуло сильным дыханием Родзянки.
…Отречения в пользу сына при регентстве Михаила Александровича.
А Родзянко – в гуще событий, ему видней. И при этом:
…Толпа и войска решили твёрдо войну довести до победного конца…