Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Шрифт:
Он совсем затих, бессильной дугою. Его верхняя губа ребячески оттопырилась в жалобе.
– Что будете пить?
– Всё равно, что подадите, – весь отдыхал он. – Я только на пятнадцать минут. Гонят дела! Сегодня вернулся из Финляндии – сегодня же выезжаю в Ставку.
– В Ставку?? Да зачем же? Да неужели и этого не могут без вас? Алексан-н Фёдыч!?
– Не могут. Увы, ничего они не могут.
Друг спросил, когда будут похороны жертв революции, но Керенский то ли забылся на миг, то ли отдался нирване, не в состоянии был ответить, – но веки его не были полностью смежены, чуть покивывали, показывая, что он слышит, что он слушает настойчивые убеждения склонившегося к нему друга:
– Мы надеемся,
Так, так. Но – что в Финляндии?
Керенский глубоко, облегчённо вздохнул, глаза его раскрылись полностью и он ответил наслаждение:
– В Финляндию я ездил поддержать узы дружбы наших наций. Приветствовать их свободу. Толпы, толпы… Речи… Тюльпаны к статуе Рунеберга. Целовался с главой правительства… Ну, и вообще мне там приятно, ведь они меня вылечили… Ну, народный дом, переполненный… Потом – корабли, беседовал с командами… О, как я безмерно устал!…
Едва с балтийских кораблей, так измучен – и уже ехал в Ставку! – поэтесса не могла чего-то здесь охватить. Но она понимала, что Керенского ведёт художественное вдохновение. Его сияющую фигуру она благословляла с первого дня Революции.
– Боялся, что из-за этой поездки пропущу, не встречу Бабушку. Но она опять задержалась в пути. Не дождусь, когда буду её всюду возить и выступать вместе. Надо поддержать связи с эсерами, а то против меня с той стороны копают. Ещё Чернов приедет… Куда не успеваю, посылаю Зензинова…
Число мест и число дел превосходило человеческие возможности.
– В министерстве? – не забыл и других вопросов Керенский, после глотков ледяного сока. – С вялой нежностью: – Ну что ж, освободил Горемыкина и Голицына…
– Не опасно?
– Да нет, старики никудышние. Очень хлопотала Сухомлинова – ей отказал. И Макарова – ни за что не отпущу, он мне ответит! Вот вернусь – буду старших охранников хоть сам допрашивать.
– А царь – останется под арестом?
– Да какой это арест! – отфыркнул Керенский длинными губами, они у него и беспощадно умели складываться. – Узникам дают общаться друг с другом, какое ж тогда следствие? Вот на днях заберу охрану в министерство юстиции, тогда разделю царя и царицу, чтоб они совсем не виделись, как полагается, – вот тогда мы кое-что узнаем! – Оживился. Но ненависти не было в его голосе. – Тогда, может быть, и выследим «дело Царя». Дело Царя!… Да я должен увидеть их сам. Поеду вот в Царское к ним, нагряну!
Чего не хватило во Французской революции: не явился Робеспьер к Людовику сам!
– Чем более революционным будет правительство в методе своих действий, – внушал друг, – тем большую устойчивость оно приобретёт.
– В такой буре – пойдите, сохраните устойчивость! – горько отозвался Керенский, всё ещё бледный. – Послал судебным палатам приказ: кому это удастся, пока по возможности не освобождать уголовников. Ведь что делается: в тюрьмах посжигали дела, теперь никого не знают, у кого когда конец срока, все говорят – на днях. Теперь всё равно неизбежно давать большую общеуголовную амнистию: кому тюрьма – всех освободить, каторжные работы – снять половину. Скоро дадим амнистию, какой не бывало ни при одном царе!
– Но отчего, отчего ваши министры все такие нежные? – с волевым переливом спросила неуклонная поэтесса. – Почему среди министров,
кроме вас, попросту говоря – нет мужчин?Керенский перебрал длинно-волнистыми губами:
– Не говорите, друг мой. Я сам среди них – просто изнываю. Да! – вспомнил, и ещё на ступень оживился, и обратился к поэту-мужу: – Зачем я приехал? Я же приехал заказать вам популярную брошюру о декабристах – ведь вы же дышите ими, вам легко. Напишите скорей! И напоминайте, и выявите, что декабристы были – офицеры! Это сейчас очень пригодится, это может смягчить трения в войсках. А Сытин закатит тираж тысяч сто!
Муж воодушевился, друг во внимательных очках заинтересовался, – но хозяйка продолжала свой важный допрос:
– А как министры восприняли последний манифест Совета?
– Никак! – возмущался Керенский. – Разве рыбы могут что-нибудь воспринять, не воспринять?
– Но я нахожу… но мы тут находим, что… Манифест – ничего. Конечно, язык эсдечный и есть подозрительные места. Но он возглашает как бы мир без победы? Это красиво. И при этом не зачёркивает войну как субстанцию, как мы её понимаем, символисты: не в грубо прямолинейном смысле всеобщего истребления, но как жертвенное крещение, экстатический подъём, очистительную жертву вселенского костра, в котором и выявляется Мировая Красота. А вы – это понимаете? разделяете?
– Ах, ах! – страдальчески обжал Керенский локтесогнутыми руками свою огурцовую голову. – Эти идиоты просто предают западные демократии! Мне стыдно будет смотреть в глаза французским социалистам, которых я так заверял в нашей верности!
Он оглянул их троих – и испугался их торжественных, загадочных, философических лиц. И в испуге – вскричал, чтоб эти исторические сфинксы услышали! И – вспрыгнул из кресла, и забегал по гостиной, вцепляясь в свой короткий бобрик:
– Исполнительный Комитет – это кучка фанатиков, а вовсе не Россия! Мне нечего делать с этим Исполнительным Комитетом! И с этим правительством размазнёй мне тоже нечего делать! А между тем, не пришлось бы правительству уйти под давлением сепаратного мира, как нажимают тупицы Совета! И что будет с Россией?
И – упал-наклонился к шкафу, как к скале, на его ребро, провисая спиною в глухом френче:
– А вот ещё приедет скоро сумасшедший Ленин – что будет тогда? Я для него – шовинист! А? А??
635
В комнате Исполнительного Комитета за все дни так и не прибили вешалки – и шубы, пальто наваливались на диване, на скамье в углу, и там всегда кто-то возился, разыскивая своё. А пустым шкафом задвигали, чтоб не было прямого ходу, дверь в соседнюю комнату солдатской Исполнительной комиссии, в неё тоже уже навыбирали несколько десятков человек. А председатель её поручик Станкевич был и там, и тут.
А сколько состояло членов в Исполкоме – наверно и Чхеидзе не знал точно, они всё что-то добавлялись, то из эмиграции, может быть секретариат успевал знать, потому что каждому члену ИК был выдан красный билет для свободного прохода всюду в Таврическом. А вот Пешехонов и Мякотин, наиболее близкие Станкевичу по право-социалистической ориентации, войти в ИК не захотели, не признавая законности Советов. И седовласый патриарх народников Чайковский, хотя зачислен в ИК, а почти не бывал. И симпатии Станкевича склонились к группе так сказать «правых» здесь – Гвоздеву, Брамсону и Богданову. А ещё ж сюда доизбрали и солдатских депутатов – пяток писарей во главе с Завадьей и Бинасиком, присяжным поверенным. Да ещё была пара военных чиновников от Совета офицерских депутатов, не смевших на Исполкоме и слова сказать. А Капелинский от простого секретаря поднялся в заведующего секретариатом в трёх комнатах, а просто на протоколах сидели у него Перазич и Суриц, тоже не простые писаря, а какие-то партийные, давно кому-то знакомые.