Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого
Шрифт:
И открылось говорить о нём – как уже о сущем». После молитвы у Иверской они «пошли – и опять мимо Александровского.
И опять – о том же, о нашем.
Как они будут жить – для него.
Как будут его воспитывать. Вкладывать всё лучшее. Доброе» (156). Сын родится [38] – сын станет тем самым писателем, что словом оживит своих родителей, их любовь, их Россию, которая, и сверзившись во тьму, останется для него единственной и родной Россией. Той Россией, чьи дочери и сыновья должны и смогут нескудно верить и трудиться навстречу чуду – выздоровлению своей страны.
38
Здесь приходится выйти за пределы повествованья и подключить к интерпретации текста факты биографии Солженицына, но иначе прочесть этот эпизод (и всё, что из него следует) просто невозможно. Само место действия – Александровский сад – отзывается в имени писателя. «Домашняя», уменьшительная форма этого имени повторяет отцовскую: в «Красном Колесе» Исаакий Лаженицын, как правило, именуется «Саней».
Вернувшись от Воротынцева к молодым героям, понимаешь, что отнюдь не только полемика важна Солженицыну в его диалоге с Гоголем, писавшем поэму о грядущем воскресении мертвых. Совсем не случайно в монологе на могилёвском Валу голос героя слит с голосом автора «Красного Колеса». Тоже (как Гоголь) смотрящего на Россию (в отличие от Гоголя – не по своей воле) из западного далека. Тоже, как Воротынцев, в поворотную пору. В канун близкого падения коммунизма,
Русская литература XX века одарила нас несколькими книгами о становлении писателя, его пути, его избранничестве, о том, как его слово, преодолевая мрак бытия, побеждает смерть: «Дар» Набокова, «Мастер и Маргарита» Булгакова, «Пушкин» Тынянова, «Доктор Живаго» Пастернака… В этот ряд входит роман «В круге первом», роман, автобиографический герой которого, для того чтобы стать писателем, покидает относительно уютную шарашку и спускается в лагерный ад. Он вернётся и расскажет о том, что видел. Центральная точка романа о Глебе Нержине (конец первого тома) – тост «за воскресение мёртвых». Соответствующая ей точка «Апреля…» – клокочущее в душе Ксеньи: «Радость! Радость! Радость!». «Дороженька» и «В круге первом» – вехи писательского пути, ведущего к замысленной прежде них большой книге о русской революции. Книге – повторим еще раз, – воскрешающей Россию. Понятно, почему в ней необходимо появление будущего автора. «Есть ли что-нибудь на свете сильнее – линии жизни, просто жизни, как она сцепляется и вяжется от предков к потомкам?» (156). [39]
39
Варсонофьев, разумеется, не знает, что станется с его посетителями. И тем более не может и предположить, что у них родится сын, который напишет о русской революции так, как, наверно, написал бы он сам. Но именно после неожиданного визита затворник, с основанием презирающий политическую возню и убеждённый (справедливо), что «история создаётся не на митингах», признаётся себе: «только через земные события мы можем вести и космические битвы». Он думает, что ему предстоит покидать обжитый дом, куда-то ехать, искать свою дорогу, действовать. «Эта жизнерадостная молодая чета даже кстати сегодня пришлась Варсонофьеву. Поддала и веры. И сочувствия. И решимости» (185). Читатель тут должен вспомнить сон о запечатлении церкви, в котором Варсонофьев видит свою – давно отдалившуюся от него – дочь и чувствует, что «они снова были душами слитно, всё иное вмиг отшелушилось как случайное» (М-17: 640).
В разговоре с уходящими на войну мальчиками Варсонофьев сравнивает историю с рекой – «у неё свои законы течений, поворотов, завихрений», не подвластные умникам. «Связь поколений, учреждений, традиций, обычаев – это и есть связь струи» (А-14: 42). В «Апреле…» реки, словно соответствуя революции, буйствуют. Но Солженицын не был бы собой, если б не ввёл в Четвертый Узел два совсем иных речных пейзажа, напоминающих о вечности и таинственно сопряженной с ней большой человеческой истории. «Сегодня, слышала Вера, пошёл по Неве ладожский лёд. Он – всегда позже невского, с перерывом, и огромные бело-зелёные глыбы. У мостов и на загибах реки, говорят, заторы. Сходить посмотреть.
Осколок вечного величия – до нас, после нас» (11). И никаких сопутствующих больных современных мотивов, что лепились к невскому ледоходу, разливу Дона, волжским штормам. Сходит наводнение и на Днепре, на который глядит с Вала брат Веры. «Что за радость – обширного взгляда с горы. На реку, на пойму, на даль. Как будто возносишься над своей жизнью.
Вот так бы похорониться: на крутом берегу русской реки, против широченной поймы. И на берегу западном, чтобы ноги к реке и с малым уклоном – как будто и лёжа всегда видеть и водную ширь, и восходы солнца на ней» (186). Видеть – значит не вполне умереть. Как взгляд Воротынцева охватывает всё большие пространства, так мысль его уходит от смерти к битве за будущую жизнь. Ту, за которую придётся уложить себя под неведомо какой камень.
Исход боя известен. 5 мая, в тот день, когда Саня и Ксенья приходят к Варсонофьеву, а Воротынцев глядит далеко за Днепр, в Россию возвращается Троцкий (176). Финалы «личных» сюжетов вставлены в череду «ленинско-троцких» глав, в хронику консолидации активного зла (176, 179, 181, 183, 184), на фоне которого столь жалки «блистательный» пустозвон Керенский (182) и усталый, уже робеющий перед Троцким Церетели (184). За текстом «Апреля…» помещён чёрный «Календарь революции», последняя строка которого – незабываемый для тех, кто жил при советской власти, выкрик Ленина на 1-м Всероссийском съезде советов: «Есть такая партия!» Есть. Она готова взять власть и её возьмет. На без малого 74 года.
То, что началось в «Августе Четырнадцатого», закончилось «Апрелем Семнадцатого». Предваряя «На обрыве повествования» Солженицын пишет: «…нет другой решительной собранной динамичной силы в России, как только большевики: октябрьский переворот уже с апреля вырисовывается как неизбежный». Но история не равна политике. «Апрель…» – книга не только о распаде и растерянности, но и начале прозрения и сопротивления (на него не хватило сил, но оно было), о сохранении человеческого достоинства, без которого не сберечь веру, культуру, народ, страну. Потому так важны распылённые по тексту Четвёртого Узла главы о вымышленных персонажах и личные мотивы в главах о персонажах исторических. Потому так важно узнать о встрече Сани и Ксеньи (и будущем рождении писателя) и увидеть Воротынцева (а сквозь него – Солженицына) на Валу истории.
Писатель не досказывает множества личных историй, а любимых героев оставляет в тот момент, когда будущее их туманно и предполагает новые тяжкие испытания. (Воротынцев не вспоминает в «Апреле…», что старый китаец нагадал ему «военную смерть» в 1945 году (А-14: 55); Ксенья и Саня, в отличие от читателей, по необходимости отождествляющих героев с их прототипами, не знают своего будущего.) Такой – открытый, что не противоречит художественной завершенности, – финал подсказан большой национальной традицией. «В минуту злую для него» расстаётся с Онегиным Пушкин; гадательны судьбы Веры и Райского в «Обрыве»; Раскольникову и Соне предстоит трудный путь возрождения; в новую – совсем не простую – жизнь входит подросток Аркадий Долгорукий; предыстория Алеши Карамазова (и пестуемых им мальчиков) не получает продолжения; распахнуты в неведомое финалы трёх романов Толстого, протагонистам которых (Пьеру, Лёвину, Нехлюдову) кажется, что они обрели правду…
Построить (придумать) «затекстовое бытие» вымышленных литературных персонажей невозможно (все сторонние продолжения шедевров комически нелепы и беспомощны), но мы знаем, что герои, которых автор, завершив книгу, отпускает в непредсказуемую жизнь, входят в неё, усвоив уроки прошлого, мы предполагаем их духовный рост, мы надеемся, что они будут достойны полученного от их создателя прощального дара. [40] Те же чувства мы испытываем к Георгию и Вере Воротынцевым, Ксенье и Сане, Варсонофьеву, Андозерской, Ликоне, доктору Федонину, братьям Харитоновым, лишь однажды (совсем ненадолго) возникающим в Четвёртом Узле Виталию Кочармину и журналисту Самойлову, и к вовсе не появляющимся на страницах «Апреля…» (но памятным по предыдущим Узлам) Арсению Благодарёву и его семье, Калисе, генералу Нечволодову, инженеру Архангородскому, медицинской сестре Тане Белобрагиной, рабочему Агафангелу Диомидовичу, что спрятал от бушующей солдатни капитана Нелидова (М-17: 204), ко многим людям, чьи лица мелькают в огромном – иногда и по имени не названным. Хорошо никому из них не придётся (многие погибнут), но своей человеческой красоты, достоинства, благородства, добрых чувств они потерять не должны – ни в мясорубке гражданской войны, ни в железных большевистских тисках, ни (если кому-то выпадет участь изгнанника) на чужбине. Они не вымышленные герои (вне зависимости от наличия
или отсутствия прототипов) – такие люди были. Они менее виновны в разразившейся беде, чем даже самые совестливые, честные, стремящиеся к добру политики и идеологи. [41] Исходящий от них свет сильнее «бесспорного» выкрика чующего победу Ленина. Лучшими героями «повествованья в отмеренных срона. Но нельзя забыть, как старая власть и её просвещенные оппоненты влекли Россию к революции. И как творцы Февраля явили своё бессилие – тоже нельзя. Не зря Солженицын приводит речь Василия Маклакова на частном совещании думцев: «Если же оно (коалиционное правительство, сформированное после апрельского кризиса. – А. Н.) не спасёт России, а, подчиняясь Ленину, побегут назад солдаты (так и вышло. – А. Н.), – то, господа, какие б слова мы ни говорили, где б ни искали виновных, как бы каждый из нас ни оправдывал себя (это – Милюкову), – потомство проклянёт наше время, нашу революцию и всех тех, кто к ней приобщился…» (172).40
Этим Онегин радикально отличается от Печорина или Ставрогина.
41
Можно и должно сострадать тем, кто дорого (иные, как царская семья, Шингарёв, Кокошкин, – жизнью) заплатил за свои старые грехи. Можно и должно отличать Милюкова от Львова или Керенского. И даже Керенского – от Ленина. Но нельзя забыть, как старая власть и её просвещенные оппоненты влекли Россию к революции. И как творцы Февраля явили своё бессилие – тоже нельзя. Не зря Солженицын приводит речь Василия Маклакова на частном совещании думцев: «Если же оно (коалиционное правительство, сформированное после апрельского кризиса. – А. Н.) не спасёт России, а, подчиняясь Ленину, побегут назад солдаты (так и вышло. – А. Н.), – то, господа, какие б слова мы ни говорили, где б ни искали виновных, как бы каждый из нас ни оправдывал себя (это – Милюкову), – потомство проклянёт наше время, нашу революцию и всех тех, кто к ней приобщился…» (172).
ках» и теми их потомками, что сумели стать настоящими детьми своих родителей, внуками своих дедов, наследниками своих пращуров, сохранилась Россия. Один из них совершил чудо – выстояв на войне, в лагерях и в поединке со смертельным недугом, создал эпос русского XX века, написал «В круге первом», «Один день Ивана Денисовича», «Матрёнин двор», «Раковый корпус», «Архипелаг ГУЛАГ», «Красное Колесо».
Итак, мы «на обрыве повествования». Перед всяким писателем-историком неизбежно встаёт вопрос о хронологических границах его труда. Проблема «начала» и «конца» – это проблема как сюжетной организации текста, так и его глубинного смысла, авторской трактовки истории. Солженицын мыслил исторический процесс текучим (потому Варсонофьев и сравнивает Историю с рекой), что не только подразумевало неприятие всех революций, но и затрудняло «выделение» и «членение» материала. Рано «угадав» роковую роль вступления России в Мировую войну (и соответственно необходимость «военного» зачина повествования о революции), Солженицын, тем не менее, вводит в «Август Четырнадцатого» сплотку «Из Узлов предыдущих» (12 глав), а в «Октябре Шестнадцатого», подробно рассказывая о полувековой распре власти и общества, не забывает заметить, что рознь началась много раньше (декабристы, заговор, приведший к убийству Павла I, «немецкие переодевания Петра», «соборы Никона»), «но будет с нас остановиться и на Александре II» (О-16: 7’). В «Красном Колесе» близкие автору герои вспоминают (и призывают помнить!) не только величественное прошлое России (генерал Нечволодов в обращённых к читателю из народа «Сказаниях о русской земле», где «православие <…> всегда право против католичества, московский трон против Новгорода, русские нравы мягче и чище западных» – А-14: 21; Струве на Троицком мосту в канун революции – М-17: 44), но и тёмную составляющую национальной истории: «Это, может, до монголов было – нравственная высота, а мы как зачли, так и храним. А как стали народ чёртовой мешалкой мешать – хоть с Грозного считайте, хоть с Петра, хоть с Пугачёва – но до наших кабатчиков непременно и Пятый год не упустите, – так что теперь на лике его (народа. – А. Н.) незримом? что там в сокрытом сердце?» – втолковывает Сане и Коте Варсонофьев (А-14: 42).
«И кто теперь объяснит: г д е ж это началось? к т о начал? В непрерывном потоке истории всегда будет неправ тот, кто разрежет его в одном поперечном сечении и скажет: вот здесь! всё началось – отсюда!» Начал, однако, Солженицын «Красное Колесо» не с Грозного, декабристов или народовольцев, но с первого поражения в невиданной войне (ретроспективные главы, прямо или косвенно связанные с фигурой Столыпина, во многом строятся как исследование упущенного варианта мирного роста реформируемой страны). Потому что писал он не книгу обо всей русской истории, но о русской революции, для раската и победы которой принципиально значимы события лета 1914 года. Когда кропотливое изучение исторического материала (вкупе с собственным духовным, интеллектуальным, творческим движением) подвело писателя к выводу о том, что двух революций в 1917 году не было, а октябрьский государственный переворот есть логичное и неизбежное следствие февральско-мартовской насильственной перемены власти (и мгновенно образовавшегося двоевластия), он почувствовал, что повествование о революции закончено, что дальше может писаться уже другая книга. Скорее всего, не менее масштабная и многоплановая, наверняка – дающая не меньший простор художнику, безусловно теснейшим образом сцепленная с предшествующей, но – другая. «Узел» для Солженицына – это временн'aя точка, из которой история может двигаться по разным траекториям. Первые три книги (употребляю нарочито расплывчатое слово, дабы уйти от тавтологии) «Красного Колеса» были именно «узлами», четвёртая – грандиозным эпилогом (и прологом к ненаписанному), показывающим, что после включения в политическую борьбу Ленина и Троцкого (появившись лишь в последний день повествования, будущий организатор переворота играет в «Красном Колесе» исключительно важную роль), альтернативность сходит на нет. Большевики могут проигрывать ситуационно (что и показано в «Апреле…»), но историю они уже оседлали. Их дальнейшие неудачи (в июне 1917 года, в ходе гражданской войны) – всегда временны и «поправимы». Их нацеленность на захват (потом – удержание) власти любой ценой и не укладывающаяся в привычные представления жёсткость (которую уже в «Апреле…» Ленин и Троцкий не удостаивают скрывать) будут только возрастать. Называя Пятое действие повествования (от «Октября Двадцатого» до «Весны Двадцать Второго») «Заковкой путей», Солженицын утверждает, что «пути» были проложены прежде – как сказали бы герои «Красного Колеса», реку русской истории уже направили в другое – удушающее русло, телегу государства уже перекувырнули, приладили к ней новые колёса и набили переворачивателями. В послеапрельской истории нет места «узлам» в прежнем значении слова, хотя безжалостное и часто хаотичное противоборство многих исторических сил продолжается. Смертным боем бьются «наши против своих» (Четвёртое действие, от «Ноября Восемнадцатого» до «Января Двадцатого») – нет единого антибольшевистского «фронта», почти (за малыми исключениями) нет политических фигур, вовсе чуждых революции, так или иначе ей не поддавшихся, и – что самое чудовищное – это не в меньшей мере характеризует огромные крестьянские, солдатские, рабочие массы. Что понятно уже по «Апрелю…», где явлены развал воюющей армии, пандемия дезертирства, самоуправство тыловых частей, не желающих идти на фронт и чувствующих себя хозяевами городов их дислокации, мужицкое свед'eние старинных счетов с «господами», дикий рост требований рабочих… Всё решено; дальше – не качественные, а количественные перемены. «Народоправие» (двоевластие, маскирующее безвластие) не может тянуться долго, а потому большевики совершают «переворот», отзывающийся гражданской войной, победу в которой закономерно одерживает партия «крови и железа», и превращением временной (словно бы вынужденной обстоятельствами) диктатуры в идеократическо-тоталитарную (не оставляющую места человеку) систему, рассчитанную на вечность.