Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого
Шрифт:

Приходят на память те роковые слова, которые стали уже историческими: «Что это: глупость или измена?» Когда так спрашивали Штюрмера, то ставили ему в вину, что он хочет рассорить нас с союзниками. А теперь что делается? Это – глупость или измена? (Голос: «Измена!») Нет, по-моему, это глупость. А когда в деревню направляют агитаторов, которые вносят туда анархию и смуту, а последствием будет, что Петроград, Москва, армия и северные губернии останутся без хлеба, – я вас спрашиваю, что это? И думаю, что это всё-таки глупость. Или когда натравливают наших доблестных солдат на своих офицеров, сплошь на всё офицерское сословие, как и натравливают на всю интеллигенцию, – что это: глупость или измена? Господа, это тоже глупость. Но когда все эти три признака собирают вместе – вот это измена! (Рукоплескания.

Голоса: «Браво!» С хор: «Кто это на трибуне?» Отклик: «Столыпинец!»)

Церетели гневен: – Кого вы имеете в виду?

Родзянко: – Прошу не прерывать оратора.

Шульгин не потерял самообладания. Но и не решается назвать самое страшное чудище: Исполнительный Комитет! Этого – не снесут, и это уже не будет полезно. Поэтому только:

Господа, я вам отвечу. Пойдите, пожалуйста, на Петербургскую сторону и послушайте, что там говорится, я там живу, и сколько раз своими ушами это слышал. Ленин – это фирма, а вокруг него ютится свора, проповедуют, что им в голову взбредёт. Не забудьте, что наш народ не так уж подготовлен к политической деятельности и с трудом разбирается в этих вещах. И это действует, к сожалению.

Обрадованный и возмущённый зал гудит, тишины нет. Церетели, подняв руку, нетерпеливо просит слова. Но Шульгин ещё находит место для изящно печальной шутки:

Господа, я счастлив, что вы дали мне возможность это сказать. Я вижу, что эта трибуна как была, так и есть – свободна и неподкупна.

(Спустя 60 лет, когда Шульгину уже было 95, я был у него во владимирской полуссылке – и он настойчивее всего возвращался к этой речи, спрашивал, где бы найти её и перечитать.)

Бурные рукоплескания большинства депутатов и части публики.

Восторженно неиствует Струве, вскакивает навстречу Шульгину, сходящему с кафедры, отчаянно хлопает и кричит, неслышное в общем шуме.

Да кажется, всё это и писалось уже в умеренно-разумных газетах? Но тут впервые – сказано вслух. Магия звучащего слова.

А высокий Церетели тоже вскочил, и ещё выше его протянутая рука, в горящем нетерпении. Родзянко даёт ему слово. И, стройный красавец, сорвался с места и почти прыжками, как гонимый олень, взлетает на кафедру – и к неумолкшим овациям Шульгину добавляются ещё бурней рукоплескания к Церетели – с хор, от левых, от солдат в проходах.

Да ведь кажется, Шульгин говорил одну правду, на что так страстно отвечать?

О, у правды много сторон. И такой поединок – есть то самое, для чего существует парламент. Шульгин не назвал Совета прямо, но Церетели принял, куда удар.

Церетели: Я прямо отвечу на все вопросы, которые поставлены здесь депутатом Шульгиным. Раздаются обвинения не только против Петербургской стороны, но против органа, олицетворяющего Российскую революцию, – против Совета рабочих и солдатских депутатов! – могучей демократической организации, которая выражает чаяния широких слоев населения, пролетариата, революционной армии и крестьянства.

Он – верит, он жив этой верой, а красивый голос его, с мягким акцентом, звенит:

Временное правительство не справилось бы со своей обязанностью, если б не было над ним контроля демократических элементов… Все четыре Думы были полностью безпомощны в деле государственного строительства…

Все четыре? Вот тебе раз, о чём же весь праздник?

Но их левая часть умела сочетать классовый интерес пролетариата с общей демократической платформой и под эту общую демократическую платформу звала всю буржуазию.

Но буржуазия раньше не шла, а сейчас,

при блеске русской революции, при солнце, которое взошло над Россией… сумеют ли подняться на эту высоту имущие цензовые элементы? Вы говорите, что сеется смута, дезорганизация в рядах армии? Мы не верим этим слухам. (Рукоплескания.) Если бы, при торжестве демократических принципов во внешней политике, в рядах армии действительно началось

разложение, армия оказалась бы менее способной вести войну, чем при старом режиме, – то надо над всей Россией поставить крест. Но это оказалось, к счастью, неправдой. (Рукоплескания.) Не может быть, чтобы в рядах армии началось колебание!

(Никак не может быть! – мы же все это видим…)

Его речь куда рыхлей и длинней шульгинской, и не так стройна, с перескоками, и у Церетели больная грудь, ему трудно выдержать долгую громкую речь, но он мечется назвать все аргументы, а каждый не сам по себе вголе, но обрастает социалистической терминологией, а она неуклюжа, и слова все длинные; да отточенные формулировки и никогда не давались ему. Но всё спаивается его благородным волнением:

Я с величайшим удовольствием слушал речь князя Львова, который иначе формулировал… что во всём мире можно ждать такого же встречного революционного движения. (Рукоплескания.) В этих словах председателя Временного правительства я вижу настроение той части буржуазии, которая пошла на общую демократическую платформу, – и до тех пор положение правительства прочно, и его не расшатают те с Петербургской стороны, о которых говорил господин Шульгин, не расшатают и безответственные круги буржуазии, провоцирующие гражданскую войну! (Рукоплескания.) Именно те лозунги, которые выдвигал здесь депутат Шульгин, явились как бы сигналом к гражданской войне.

Удар! Особенность социалистической терминологии, что нет общенародной государственности и общей родины, а всё разлагается на пролетариат и буржуазию. Все левые аплодируют и весь Исполнительный Комитет из ложи. Удар! – и вслед ему бросает самого Церетели в горячем азарте:

Здесь депутат Шульгин хотел ответственность за недавние тревожные дни взвалить на людей с Петербургской стороны. Он даже назвал Ленина. Я должен сказать: с Лениным, с его агитацией, я не согласен, но Ленин ведёт идейную принципиальную пропаганду. А при таких идеях, как у Шульгина, я бы сказал – в России не осталось никакого пути спасения, кроме отчаянной попытки теперь же объявить диктатуру пролетариата и крестьянства!

Даже и рукоплескания не родились: проскочил дальше, чем кто-либо ждал от него. И отступил смущённо, что, пока Временное правительство будет осуществлять идеалы демократии, демократия всем своим весом будет его поддерживать, и

мы доведём революцию до конца и быть может перекинем её на весь мир!

И поднялись овации, каких ещё сегодня не было: в Белом зале бушевали чужие – а думцы чувствовали себя покинутыми.

Теперь можно было ждать, что возникший поединок – продлится? разгорится? Нет, снова стали задрёмывать (да из правого центра некому больше и ответить остро). И потекли ораторы бледные. Славное эсеровское прошлое… славная думская борьба… великий февральский переворот… что если к Временному правительству и приставлен часовой, то это – русский народ. А левый октябрист Шидловский, которого и так две последних Думы знали как самого занудного оратора, теперь посвящает речь Прогрессивному блоку (так незаметно умершему с февраля на март), что вот о нём сегодня мало говорили, а Блок даёт путеводную звезду всеобщего объединения… И затем известный думский скандалист Дзюбинский, трудовик:

знаменитые столыпинские хутора являются программой насильственного разорения крестьян, —

и всё же это слышано-переслышано под этим самым мутно-стеклянным потолком, и никто ж из этих ораторов не жалеет аудиторийного времени (да и не слушают их). А крупные круглые настенные часы (до сих пор не испорченные революцией) уже показывают близко к семи. Уже вечер. И зачем же так долго? и зачем тут все сидят?

Но тем временем, не всеми замеченный, появился в зале присутуленный, медленный, сильно постаревший – Гучков, военный министр в штатском пиджаке. Он присел ненадолго в первом ряду, среди министров, – и вот Родзянко объявляет его, и при аплодисментах лишь думского центра он тяжело восходит к кафедре, с которой когда-то так дерзко-блистательно бросал обвинения и правительству, и правым, и левым.

Поделиться с друзьями: