Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Красные бокалы. Булат Окуджава и другие
Шрифт:

Его Крошка Цорес (это – прозвище героя повести, в иные минуты автор называет его иначе, и тогда нам открывается настоящее его имя: Синявский ), в отличие от гофмановского Крошки Цахеса, родился нормальным, здоровым ребенком:

...

Я родился и воспитался вполне нормальным ребенком. Правда, мать, укачивая меня в невероятно скрипучей кроватке, говаривала не однажды: «спи, спи, горе мое!..»

(Абрам Терц. Крошка Цорес. Париж, 1980)

Но к четырем годам он вдруг стал заикаться.

...

И ничем уже не мог побороть эти спазмы в голосовых связках. Я говорил примерно так:

– М-м-мама, д-д-дай мне м-м-молочка!..

И

я взмолился мысленно к Господу, потому что, совсем разуверившись, разучился говорить. И я сказал – если воспроизвести мои слова печатно и удобочитаемо:

– Мама! – сказал я. – Пошли мне с неба добрую фею, исполняющую желания. Прошу изо всех сил. Фею! Фею мне – и немедленно!..

Как будто знал наперед, что наши просьбы, если очень попросишь, – рано или поздно сбываются.

(Там же)

И просьба его сбылась: фея явилась.

Явилась она в образе врача-педиатра Доры Александровны. То есть это мать и все вокруг думали, что она – участковый врач-педиатр. Но он-то знал, что она – фея:

...

– Чего ты плачешь, мальчик? – спросила она весело, похлопав меня по животику и осмотрев горло с помощью лампы на лбу и холодной мельхиоровой ложки, от которой меня выворачивало. Помню, ее дамская сумочка, поставленная у изголовья, отдавала духами.

– Фе-фе-фея! – едва вымолвил я.

Она засмеялась. <…> В ту минуту, казалось, она предлагала все. Богатство. Власть. Славу. А если пожелаешь – то и Дору Александровну, вместе с ее симпатичной сумочкой, которую на всякий случай она экономно захлопнула.

– Что ты хочешь, мальчик?..

(Там же)

Ему тогда не было еще и пяти. Но он уже очень хорошо знал, чего хочет.

...

По болезни и малолетству я заклинился на поэзии. Ни о чем другом не мечтаю, как только чтобы речь у меня звучала бы и текла беспрепятственно, излетая изо рта правильными октавами. Жизнь, по тогдашним моим отсталым представлениям, гнездилась исключительно в недостижимой свободе и ловкости произносить обо всем подобающие тирады…

О, если бы мне даровали слог и талант оратора, писателя, баснописца…

– Бу-бу-будь по-твоему, мальч-ч-чик.

Дора Александровна была разочарована. По побледневшим ее губам скользила улыбка.

– Че-чем зы-зы-заплатишь?

– Чем хотите, Фея!

– Лю-лю-лю…

– Любовью? Охотно!

Не зная, что такое любовь, я ею пожертвовал. Отказался от добра, от славы, от богатства. От всего прекрасного на свете. Так я продал себя, не подозревая, что делаю, дьяволу. Но взамен того я заговорил. Язык мой развязался. С той поры, как ушла Дора Александровна, пропало мое заикание.

(Абрам Терц. Крошка Цорес. Париж, 1980)

Не только заикание пропало, сбылась главная его мечта, единственное его желание. В строгом соответствии с условиями, на которые он согласился, которые сам же и выбрал, ему был дан писательский дар. И в том же соответствии с тем же договором он заплатил за это отказом от всех иных жизненных благ, от всех человеческих радостей: любви, славы, богатства – от всего прекрасного на свете. Мало того! Он стал вестником – нет, не только вестником – источником горя для всех своих близких. По его вине погибли четыре старших его брата. И все это он отдал за такую малость, как владение словом, легко и свободно льющуюся речь.

Но, оглядываясь на незадачливую, горемычную и приносящую горе другим, неудавшуюся, проигранную свою жизнь, он ни о чем не жалеет и даже утверждается в предположении, что дело того стоило, что в конечном счете он, может быть, все-таки выиграл, а не проиграл в этой своей сделке с дьяволом:

...

Но дьявола нет, а есть – я. Случаются, наверное, дети, рожденные для греха, специально, от кого исходит неведомое зло по земле, внушая всем ответное отвращение. Я – из тех. Не то чтобы плохой человек, а – нехристь, нечисть… Но, может, и мне с годами отпустится щепотка грехов за то, что, ничего не утаивая, я все пытаюсь записать? За какую-нибудь фразу, прекрасно сказанную, за одну заблудшую ненароком строку…

(Там же)

Вот она – исповедь!

Но можно ли к этой его исповеди относиться всерьез? Ведь как-никак это все-таки повесть, так сказать, художественный вымысел. И герой ее, хоть автор и наградил его своей фамилией, – это все-таки не совсем он, не Андрей Донатович Синявский, а в лучшем случае – его тень, его

«отражение в стекле».

Но вот – еще одна его исповедь. На этот раз уже не иносказательная, а – прямая, где автор говорит о себе от первого лица и даже (не такой уж частый случай) обозначил свое авторство не прочно уже к нему приставшим псевдонимом, а собственными, от рождения ему данными именем и фамилией: Андрей Синявский.

Из этой его статьи-исповеди (она называется «Диссидентство как личный опыт») я приведу только два небольших отрывка.

Вот – первый. Это самое ее начало:

...

Мой опыт диссидентства сугубо индивидуален… Я никогда не принадлежал к какому-либо движению или диссидентскому содружеству. Инакомыслие мое проявлялось не в общественной деятельности, а исключительно в писательстве. Притом в писательстве на первых порах тайном и по стилю закрытом, темном для широкой публики, не рассчитанном ни на какой общественный резонанс.

(Абрам Терц. Путешествие на Черную речку. М., 1999)

А вот – ее конец:

...

В эмиграции я начал понимать, что я не только враг советской власти, но я вообще – враг. Враг как таковой. Метафизически, изначально. Не то чтобы я сперва был кому-то другом, а потом стал врагом. Я вообще никому не друг, а только – враг… Там, в Советском Союзе, я был «агентом империализма», здесь, в эмиграции, я – «агент Москвы». Между тем я не менял позиции, а говорил одно и то же: искусство выше действительности. <…>

Куда ни кинься – ты враг народа. Нет, еще хуже, еще страшнее: ты – Дантес, который убил Пушкина. И Гоголя ты тоже – убил. Ты – ненавидишь культуру. Ты ненавидишь «все русское» (раньше, в первом сне, это звучало «ты ненавидишь все советское», а впрочем, «все русское» я уже тогда тоже ненавидел). <…> Ты – антисемит. Ты – человеконенавистник. Ты – Иуда, который предал Христа. <…> Хватаюсь за голову. Спрашиваю себя: как я мог дойти до таких степеней падения? А ведь был когда-то хороший мальчик. Как все люди. Но, видимо, общество лучше меня знает, кто я такой. После советского суда – пожалуйста – эмигрантский суд. И те же улики. Конечно, не посадят в лагерь. Но ведь лагерь – это не самое страшное. Там даже хорошо по сравнению с эмиграцией, где скажут, что ты вообще ни в каком лагере не сидел, а послан «по заданию» – разрушить русскую культуру. <…>

Один вопрос меня сейчас занимает. Почему советский суд и антисоветский, эмигрантский суд совпали (дословно совпали) в обвинениях мне, русскому диссиденту! Всего вероятнее, оба эти суда справедливы и потому похожи один на другой. Кому нужна свобода? Свобода – это опасность. Свобода – это безответственность перед авторитарным коллективом. Бойтесь – свободы!

Но проснешься наконец утром после всех этих снов и криво усмехнешься самому себе: ты же этого хотел? Да, все правильно. Свобода! Писательство – это свобода.

(Абрам Терц. Путешествие на Черную речку. М., 1999)

Мог ли человек, написавший о себе такое, участвовать в создании политической прокламации, под которой рядом с именами Владимира Максимова и Петра Егидеса стоит и его имя? Ведь, подписав эту «коллективку», он пошел против себя, против самого главного в себе! Трудно поверить, что он не то что принял участие в составлении или редактуре этого текста, но согласился даже, прочитав, подписать его. Разве что просто подмахнул не читая, только поморщившись: «С волками жить, по-волчьи выть!.. Снявши голову, по волосам не плачут…»

Что же толкнуло его на это? Что вынудило примкнуть к этой волчьей стае, слить свой человеческий голос с этим волчьим воем?

Объяснение, которое предлагают нам «соавторы»:

(вот, мол, бывают такие исключительные обстоятельства, когда даже многолетние враги вынуждены протянуть друг другу руки), – могут вызвать только ироническую усмешку. Как пел в одной из своих песен Галич: «Это, рыжий, всё на публику!» На самом же деле нет и не может быть сомнений, что не какие-то там высокие идейные побуждения («Родина в опасности!») стали основой этого неожиданного альянса, а легко различимая, самоочевидная сделка . Поняв, что никакой суд не защитит их от помоев, которые льет – и будет лить! – на них Максимов, Андрей и Марья (скорее всего, я думаю, именно Марья) сочли за благо пойти на максимовский шантаж и принять его предложение: Андрей подписывает вместе с ним эту политическую декларацию, а Максимов в обмен на это прекращает свою травлю, публично отказывается от своих обвинений.

Поделиться с друзьями: