Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
Сырцов, сидевший над открытым ящиком стола, сказал небрежно:
— Ну а что — крестьяне? Крестьяне тоже, если разобраться, собственники и враги социальной революции! Опора наша в деревне — только одно батрачество. Так учит товарищ Троцкий, и это, наконец, бесспорно!
— Странно. Вы оставляете за собой свободу мнений даже по тем вопросам, по которым приняты спецрешения Центрального Комитета. А нам отказываете в праве оспаривать лично ваши точки зрения, как непогрешимые. Почему?
— Когда мы оспаривали ЦК? — горячо и как-то по-детски возмущенно вскрикнул Сырцов.
— Ну как же. По Бресту, например. И вот теперь, по крестьянскому вопросу в целом! Да и декрет июньский тоже ведь
Сырцов смотрел с недоумением, сцепив зубы.
Говорить было не о чем. Ковалев встал, ваял свой полушубок со спинки стула, долго надевал, не попадая сзади в рукав. Добавил, как бы между делом:
— Все же учти, что вопрос этот — огромной политической важности. Никто не вправе его решать единолично. Затребуй постановку его на ЦК. Лучше будет. Я со своей стороны буду писать обо всем Ленину. Такая моя обязанность, как члена партии... Кстати, где Дорошев?
— Ипполит вторую неделю лежит в тифу...
— Понятно, — кивнул Ковалев. — Вот вы и подобрали время. Тот в тифу, этот на фронте, третьего заслали в командировку...
Хотел уже распрощаться, как в приемной возник шум, двери с грохотом распахнулись, и на пороге возникла длинная, нескладная фигура — скелот с костяным лицом и провалами глазниц. Охлюстанная, оборванная по низу кавалерийская шинель болталась словно на колу, в левой руке грязная, прожженная у костров буденовка-богатырка, под мышкой правой — облезлая головка инвалидного костыля с торчащим войлоком. Зубы тоже торчали напоказ, неровные, прокуренные, со щербиной, и три-четыре волоска почти не существующих усов.
Сзади виновато разводил руками молодой канцелярист. Дескать, вот видите, не смог сдержать. Фронтовик!
— Кто из вас будет... Сырцов? — угрожающе прогудело в воздухе, точно над головой пролетел крупнокалиберный снаряд. У скелета был бас, превосходный, ораторский, которым сподручно потрясать любую площадь, запруженную народом. У Ковалева на время даже заложило уши.
Сырцов поднял голову, не понимая, что за чудище вперлось в неурочный час. Сапоги крепкие, но сто лет не видавшие ни ваксы, ни щетки. Шинель, верно, еще с июля четырнадцатого года не снималась с плеча. Кожа на лице присохла к мослам, глаза глядят из-под навеса черепа, как из подземелья, в углах рта лошадиная заедь...
— В чем дело, товарищ? Подождите там, мы еще не кончили!
— А вы не кончите добром! — гаркнул скелет. — Вы на перекладине кончите, в намыленной веревке! Три дня я до вас добираюсь, большое р-ру-ко-водство! Ленина ранили отравленными пулями, гады, и блукаете промеж трех сосен, а? И вас еще искать надо по железным дорогам?!
«Ну и ну! Что за тип? Псих, вероятно?» — насторожился Ковалев.
— Кто вы такой? — невозмутимо спросил Сырцов.
— Я — Овсянкин, командир продотряда Донецкого округа, на территории 8-й армии! Член партии!
— Я вас арестую тем не менее, — сухо сказал Сырцов.
— Попробуй, с-сопляк! — сказал Овсянкин и скакнул на костыле ближе, — Меня весь Петроградский Совет знает, и лично Дзержинский! И Калинин! А ты, сволочь, не знаешь, так вот скоро будешь знать! Ты Зимний брал?! — лицо вошедшего перекосилось от некой голодной ярости. Он был болен, определенно. Сырцов и Ковалев переглянулись. Ковалев подвинул вошедшему стул. Тот сел, широко раскинув огромные сапоги с полупустыми голенищами: ноги ниже колен были словно палки, колени — вроде машинных шарниров.
— Спокойнее, товарищ, — сказал Ковалев, покашливая.
— В Москву еду! — пробасил Овсянкин в его сторону и начал закуривать из кисета. Медленно сыпал дрожащими пальцами дрянную махорку на обрывок газеты, согнутый лодочкой. Они ждали. А человек понемногу успокаивался, входил в норму.
—
Вы что тут мудруете? Почему на простой люд хвост подняли? Кто вас кормить-то через год будет? — громко спросил он, гляди уже вновь на Сырцова.Становясь более терпимым, Овсянкин рассказывал о методах и приемах заготовки хлеба в северных станицах Донецкого округа. И были эти «методы» разительно похожи на те, о которых сообщал с Верхнего Хопра «нелегальный» ревкомовец Долгачев... По словам Овсянкина, сам он строго придерживался инструкции, оставлял на прокорм в каждой семье по тридцать фунтов месячной нормы на каждую живую душу, зерна размольного или круп-пшена, также и семенное, и некоторые отходы вроде озадков для птицы и свиней, если таковые были в хозяйстве. И в этом был дальний расчет и порядок, дабы не убить вовсе производительную силу крестьянского двора на будущий год. Но следом за ним, оказывается, проходил новый продотряд некоего комиссара Марчевского и добирал остальцы, прибегая к многочисленным запугиваниям и расстрелам.
— Обращал всех в какую-то непонятную веру! — жестоко кашляя и вновь загораясь неистовством, басил Овсянкин, глядя почему-то на Ковалева в упор.-— Не знаю, какая у него вера, но только — не советская! Подымает отряд, гад, и улыбается: «Пройдем ныне Карфагеном по гадючьему гнезду скрытой контры в районе хуторов Митькиных и станицы Пятиизбянки!» А сказать точно: ни пятнизбянцы, ни митькинцы не дали ни одного штыка белым, все до одного в красной Донецко-Морозовской дивизии, у Мухоперца! Стоят стеной под Царицыном с прошлого года, обороняют нашу твердыню от красновских банд, их еще Ефим Щаденко мобилизовал и сагитировал! Такое дело, мужички. Хотел я встретиться лично с этим Карфагенщиком, потолковать и пристрелить как бешеную собаку, но... перевели его на днях председателем ревтрибунала куда-то в верхи, кажется в станицу Урюпинскую. Теперь глядите, каких он вам дел со своим Карфагеном и там наворотит!
— А где... куда делся Герман? — вдруг но на шутку встревожился Ковалев, оборачиваясь к Сырцову. Герман же там, в Урюпине!
— В тифу, увезли в Балашов... Все у нас в тифу, людей подходящих при всем желании не найдешь! Трудно! развел руками Сырцов.
— Да люди бы, конечно, нашлись! Добрые большевики, кабы вы позорных директив не давали, Сырцов! Вот что я тебе скажу! А так — кому охота в невинной человечьей крови мазаться? Я вот тоже ухожу, терпеть считаю подлостью! По болезни испросил отпуск и еду в Москву, к товарищу Ленину, и расскажу я ему там про вас всю правду, и погляжу, чего от вас после останется, сатанаидлы!
Сырцов проглотил тугой комок, но промолчал. А Овсянкин взял свою обгорелую, оборванную буденовку и сгорбился, опустив огромные кисти рук с этой буденовкой между колен.
— Литер дайте! Чтобы мне по товарнякам не мыкаться! — устало рявкнул он, не поднимая головы. — За тем и шел!
Сырцов смотрел из-за стола, что-то соображая. Спросил тихо:
— А вы, товарищ Овсянкин... сам-то из... казаков? — спросил даже как-то подавленно, будто не замечая сидевшего здесь Ковалева.
Овсянкин вскинул голову, перестал болтать буденовкой меж колен.
— Откуда? Я — иваново-вознесенский, текстиль-наладчик, был еще в девятьсот пятом в Совете. Вместе с товарищами Любимовым и Арсением работал. Вот были люди, учили нас уму-разуму! В окопах уж в большевики пошел, в Волынском полку! А чего вы спросили? Конечно, не казак я, простой солдат, имел с германской боевые награды! И с казаками встречался, неплохие народы, наши, русские тоже! Литер вы мне обеспечьте, дело партийное, товарищ Сырцов. А ежели не верите, то — вот...
Полез глубоко за пазуху и достал, показывая на отдалении, не доверяя в чужие руки, партийную маленькую книжечку.