Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
5
В висячей лампе кончался керосин, пламя фитиля медленно садилось и потрескивало. И самовар был уже едва теплый, а Миронов все еще не возвращался на квартиру.
— Опять он ввязался в какой-нибудь спор! Не надо было вам его отпускать одного, — тревожно говорила Надя Сдобнову, сидя спиной к комельку печи, прислушиваясь к тихим шорохам, дыханию наружного ветра, едва слышимому поскрипыванию ставни в угловом окне.
Сдобнов не отвечал, стоя у окна, склонившись к косяку и опираясь ладонью о фасонный, крашенный хорошей краской, голубой наличник. Смотрел поверх белой занавески в пол-окна в непроглядную черноту за окном, на пятно лунных бликов на
Вестовые казаки, сопровождавшие повсюду Миронова после похорон Ковалева, уже вернулись, собрались в угловой стряпке, помянули покойного Виктора Семеновича, и теперь их было не слышно. Видимо, легли спать. А Миронов один ушел после возвращения из Фролова в штаб.
— Опять ввязался в спор... — вздыхала Надя и смотрела в неподвижную, сникшую спину Сдобнова. Он был без портупеи, непривычно раздерган и почти неряшлив. — Арсентьевич, ну скажи ты мне, чего они так его не любят все? Или завидуют, что казаки и командиры полков в нем души не чают? Или боевая удачливость им глаза колет? Или — еще что? Ну скажи, ведь он-то даже и не знает, что они злы на него, как волки, прости меня, грешную! А?
— Завидуют, что жена молодая! — без улыбки, но с какой-то свирепой нутряной усмешкой процедил Илларион Сдобнов, уходя от вопроса. — Такая наша судьба, гнев чужой на себя привлекать, Надя. Слишком мы все на виду, каждому своя цена неразменная есть, а завистников — хоть пруд пруди... Да и оглядываться все же надо! Вот, признался мне, что какую-то злую бумагу написал через Сокольникова в Москву, обругал самого Троцкого, а он — власть, шишка немалая! И помощников у него целый рой. С какой стати было писать?
— Это я знаю, — без интереса откликнулась Надя. — Но он доверился лично Сокольникову, а он тоже — большой человек!
— А если и за ним, Сокольниковым, такой же павлиний хвост наблюдателей, как за нашим Кузьмичом? Откуда нам знать? Дознаются — обоих и сметут, эти... узурпаторы политические! Он теперь надеется попасть в Москве к самому Ленину, да ведь это непросто. К Ленину мужицкому ходоку легче дойти, чем известному начальнику дивизии, потому что начальник дивизии — на службе, надо сначала в штабах доложиться, а там еще неизвестно, как на это посмотрят.
Надя оправила на плечах пуховый платок, вздрогнула так, словно прозябла у комелька теплой печи, и спросила тихо, как бы по секрету:
— А ты, Арсентьевич, почему от дивизии отказался, не принял командование? Тиф разве? Или — побоялся, струсил чего?
Илларион оттолкнулся от наличника слабой после болезни рукой и обернулся к ней. И при свете угасавшей лампы она увидела обиду на его исхудалом и притомленном лице, укор в глазах.
— А что, и струсил, Надя, — вздохнул он, садясь против нее на венский стул необычно, верхом и задом наперед, положив локти на округлую спинку. — Если б только воевать с противником да командовать полками, так я бы не струсил. А тут — двойная и тройная политика вокруг, не поймешь, кто и чего выгадывает за твоей спиной... Поганая картежная игра с фальшивыми козырями! Ну и тиф тоже свою роль сыграл, думаю. Все же без здоровья казаковать особо не станешь.
— Открытый ты, Арсентьич, как и он, спасибо... — сказала Надя тоже с откровенностью и как-то любовно, объединяя в этих словах и мужа, и его ближайшего друга Сдобнова. Казачьего в вас много в обоих, того, что лучше бы назвать детским... Простодушным! А сами с шашками и наганами ходите, как большие. Да еще и казаков за собой в сражения водите!
— Вот, — сказал Сдобнов, не очень вникая в ее характеристики, занятый больше самооправданием. — Вот, Надя. К тому же Голиков у нас партийный, а я нет. Решил, что он будет как начдив покрепче. Поустойчивей. — Подумал и еще добавил: — Скорее всего и покойный Виктор Семенович меня бы понял, одобрил.
Они
переглянулись и как-то разом почувствовали и поняли, что комиссар Ковалев с самого начала их беседы присутствует здесь незримо, постоянно и со вниманием вслушивается в их размышления и сомнения.— Да. Вот и схоронили Семеновича... И Бураго тоже отозван, Кузьмич сказал. Кто же теперь комиссаром в дивизии будет? Пришлют из штарма? — спросила Надежда.
— Кажется, какой-то Лидэ... Латыш, не то еврей из РВС фронта. Не знаю, — сказал Илларион.
— Надо знать, — холодно и недовольно передернула она плечами. — Плохо, когда мы мало знаем. А вам с ними работать. И — жить.
Тут хлопнула дверь, резко звякнула закрываемая щеколда в чулане, слышно, обметал во тьме сапоги сибирьковым веником. Недежда сразу поднялась, быстрым говорком кинула Сдобнову:
— Ну, коли на дивизию не осмелился стать, Арсентьич, то раздуй самовар! А то он не любит тепловатого чая, ему чтобы — жгло!
— Ох, не моя ты жена, Надька, я бы тебя не на руках, как он, а почаще плеткой, как простой казак. За твой язык!
Вошел Миронов — буря бурей. Кинул с горячей головы влажную от снега папаху на вешалку и загремел соском умывальника. Фыркал и дышал, умываясь, как перепаленный длительным маршем конь. Илларион раздул тем временем самовар, а Надя накинула на горловину самовара жестяную трубу-наставку, выводящую дым в печное жерло над загнеткой. А Миронов вытирал тонкие, мускулистые руки полотенцем и будто не видел никого в комнате, не замечал ни самовара, полнившегося уютным шумом, ни дотлевавшего фитиля в ламповом стекле. Потом глянул на Сдобнова и закричал, будто с трибуны:
— Предатели! Сволочи, за пазуху они... к нам влезли! Носовичи проклятые!
Илларион обомлел, а Надя мягко сказала, положив обе ладони мужу на грудь крест-накрест:
— Ты тише, Филипп Кузьмич. Маленьких разбудишь. — Прильнула щекой и грудью к нему игриво, бочком, почти не стесняясь чужого человека, чтобы он почувствовал еще раз ее преданность, готовность делить с ним всю их судьбу, до конца. — Не шуми, Кузьмич. Видишь, керосин в лампе кончается, от крика фитиль, того и гляди, погасает.
— Проклятые! — с дрожью в голосе повторил Миронов и, отстранив Надю, как нечто случайное в данную минуту, сел к столу. — Знаешь, Илларион, что они придумали сделать с бывшей группой войск? Только что орал там на них, что это заведомая измена, развал всего фронта! Нашу 23-ю дивизию отводят на переформировку и якобы на отдых, а 16-ю Эйдемана отдают в 8-ю армию, Тухачевскому! Значит, куда-то под Каменскую! Я спрашиваю мерзавцев: а чем же прикроете брешь, образуемую этой вашей реорганизацией, — на полста верст по фронту?! Они молчат, потому что говорить им нечего и прикрыть эту дыру перед Деникиным тоже нечем! Ты понимаешь? Если армия Краснова нами разбита полностью, то у главкома белого еще найдутся резервы! Один, а то и два корпуса, и он их неминуемо введет через искусственно создаваемую нашим командованием брешь в наши же, красные тылы! Чем это пахнет?
— Чай вскипел, Кузьмич, — сказала Надя. — Надо успокоиться, выпить чаю, и пора ложиться. Завтра еще будет день, будет и руготня. Ради бога, успокойся! Не бери все на себя, есть же и другие.
Кипяток из самовара шел белым ключом, к стакану нельзя притронуться. Но Миронов хватал его сухими, пылающими губами и почему-то не замечал ожога и боли. Сжевал какой-то сухарь с кусочком свиного сала на ужин, запил чаем, вытер полотенцем руки. Сказал желчно:
— Дожили! Заварка — из банного веника, хлеб — с мякиной, сахар — постный, а глаза у сволочей — оловянные! Смотрят на тебя и не хотят видеть и слышать! И сама жизнь для них тоже ничего не значит, ничему не учит, а одно лишь слово! Слово какого-нибудь тайного врага — вот это для них закон и авторитет!