Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
При этих словах Овсянкин все же вручил бумагу комэску Барышникову и вытянул руки по швам.
— Куда-а? Куда-а вы их, этих... бан-ди-тов? — с непонятной яростью спросил Барышников. — Прямо к Леннну-у?
Не глядя, передал удостоверение Авраму и что-то незаметно сделал шенкелями. Конь беспокойно заработал всеми четырьмя копытами, горячась, исполняя какой-то вынужденный танец. Но этот бег на месте горячил всадника и окружающих бойцов.
— Так куда вы их? — повторил Аврам, заражаясь настроением комэска.
— Это — парламентеры, — почуя краем души худое, поспешно сказал Овсянкин. Глаза его стали еще более суровы, он оскалил крупные, прокуренные зубы со щербинами, — Вы обязаны их... и меня пропустить,
— Какого это со-ве-та? — удивился Аврам и бросил недоумевающий взгляд на комэска, как бы ища у него защиты и управы перед этим неслыханным святотатством.
— Так. Все ясно, — процедил сквозь зубы Барышников и кивнул Овсянкину: — Иди возьми у того повстанца белый флаг и стань тут!
— Это не повстанец, это мой ординарец, провожатый красноармеец Беспалов! — Глеб Овсянкин быстро обернулся, сообразив что-то, и крикнул с напускной веселостью в голосе: — Беспалов, давай сюда свою красноармейскую книжку!
— Не надо книжки, — сказал брезгливо Барышников. — Приказываю отобрать у него этот флаг! Ну? — Обнаженный клинок холодно повернулся в руке Барышникова, отразив булатными долами и голубизну весеннего мира, и темную мглу, исходящую из преисподней. — Книжка пускай при нем...
— Цирк с переодеванием! — сказал Аврам возмущенно. — То он — уполномоченный из центра, то они — повстанцы, то — опять у них красноармейские книжки! Да что, в самом деле?
— Красноармейских книжек у них в Вешках сейчас сколько угодно, целую дивизию красных за этот месяц вырубили, да и в плен немало взяли! — не без внутреннего злорадства объяснил Барышников. — Флаг — ко мне!
Овсянкин понимал, что все отчаянно осложнялось, что надо как-то растягивать минуту, отодвигать ее накал, искал последнюю возможность к спасению... Медленно шел к группе насторожившихся казаков. Мучительно думал: что же происходят? Почему?
Пока он шел с кургана вниз, Аврам заметил вдруг в числе двенадцати всадников, сопровождавших Овсянкина, знакомое лицо. И вознегодовал еще сильнее.
Как-то пришлось Авраму выступать с беседой в хуторе Белогорском, близ Казанской станицы. Выступал он на щекотливую в данный момент тему — по работе Бебеля «Женщина и социализм». Разоблачал вредные кулацкие байки насчет того, что спать коммунары будут под одним одеялом, при общих женах и по утрам такое большое одеяло с общего ложа будто бы прядется стягивать с них трактором... Он-то разоблачал и высмеивал такие понятия, но даже из его выверенных слов все же получалось, что женщина — существо, на хуторской взгляд, хитрое в легкокрылое — будет иметь право выбирать мужа или временного сожителя по своему усмотрению, причем неоднократно, по любви исключительно, и никто, никакой свекор, ни станичный круг не вправе будет окоротить ее своенравных действий, ибо она станет во всех смыслах свободной. Так он примерно объяснял с необходимой глубиной теоретических доводов. Если, мол, главная работа товарища Фридриха Энгельса называется «Происхождение семьи, частной собственности и государства», то все это — семья, собственность и государство как таковое — лишь разные звенья одной и той же эксплуататорской цепи, рабство людей! И тут, мол, не может быть двух мнений либо какого-то третьего, межеумочного вывода — искоренить надо все! И авангардисты общества именно с этого и начинают: ликвидируют сначала собственность, как основу буржуазных отношений, затем семью, как очаг надругательства мужчины над женщиной, а уж затем я само государство! И вот тогда и начнется всеобщая свобода и Общее Благо, ради чего, мол, и стараемся мы, рядовые каменщики и ревнители Будущего!..
— Тогда у вас начнется, гражданин-товарищ, сплошной бардак! — вдруг раздался в толпе
несогласный выкрик.Аврам думал, что тут намечается какой-то общественный диспут, приосанился, но его просто подняли на смех. Вылез из праздной толпы этакий гном, малый уродец, безусый и какой-то пархато-облезлый, но в казачьем обличье, при выцветших лампасах на рваных штанах, и ощерился, вроде с шуткой:
— А не пошел бы ты, мил человек, от нас под такую мать?..
Все заржали весело и дружелюбно, а этот окурок высморкался двумя пальцами наземь и рукавом набок нос вытер. И продолжал без особого гнева, а так, для потехи и в рассуждение вопроса:
— И что у вас, у всех приезжих, за такой зуд в заднице, что вы все нас отучаете по-нашему жить? И то-то у нас плохо, и это — не так, и третье — нехорошо, не по-вашему? Было дело: пришлому мужику, бывалоча, земли и выпасов не давали, вроде не по-христьянски, так ведь теперя по справедливости все переделили, чего же другова? Так вам надо, обратно, и ростом всех обравнять, чтоб стали ровные, как зубки у граблей, а потом и бабьё обобществить? А потом — и девок? В скотину людей оборотить? Эта — зачем жа?
Когда все просмеялись, казачок этот подошел ближе и сказал уже бел смеха, а как бы даже и с осуждением:
— Ты скажи лучше, товарищ, каких ты кровей и зачем к нам на хутор приехал? Чужих тут нету, атаманья от нас разбежались, все у Краснова за Донцом, купцы тоже смылись от твердого обложения, так что не стесняйся, товарищ. К чему эта твоя агитация будет-то? А обличье у тебя и вовсе не русское. Тогды, може, и правду белые брешут, будто коммуняки Россию и Дон жидам продали? А?
Аврам взял себя в руки и ответил спокойно, на теоретических примерах, не преминув коснуться и сути интернациональной, а вечером все же проверил у местного председателя ревкома: не кулак ли этот паршивый казачишка, нет ли у него родства в белом офицерстве?
Но, оказалось, нет. Оказался он даже обыкновенным бобылем — у него-то ни своей хаты, ни жены, ни детей не было, вот что удивительно! Зимой жил он в наймах, по соседям, а летом либо пас овец, либо сторожил сад у ближнего пана. С ранней весны до первого снега обитал в садовом шалаше. Его по этой жизни даже никто не называл по имени, а дали такую кличку — Шалашонок.
Аврам тогда простил пархатому Шалашонку его невежество, а сейчас, увидя его в строю парламентеров, сильно возмутился. «Какая же гнида! — подумалось. — Ни жены, ни имущества не имеет, а какую-то свою гордость и спесь желает всякий раз выразить! И мы-де люди! Так за что же он, в самом деле, болел-то?» Прояснилась мысль о необходимости решительной борьбы с этой косной темнотой, сословными предрассудками, круговой порукой сельщины, где заодно все — и кулак, и такой вот злобный батрак, какой-нибудь Шалашонок...
Теперь этот казачишка Шалашонок сидел на добром коньке в задней паре (вся денутация стояла на конях в две шеренги) и был едва виден... Ах ты, темнота дремучая! В Москву, видите ли, он собрался!..
Между тем Овсянкин уже взял из рук Беспалова, сидевшего понуро в седле, древко флага. Длинное полотнище тут же потащилось по зеленой травке. Глеб поднимался с флагом к Барышникову и Гуманисту, сверля расширенными, черными зрачками обоих, понимая, что сейчас произойдет нечто немыслимое, страшное.
— Именем революции... — с хрипом сказал он, останавливаясь на пол пути, мучительно напрягая волю и мозг, чтобы найти какие-то главные, пронзающие своей правдой слова, и не находя их, — именем народа я... требую... конвоировать нас в штаб!
«Спектакль», — подумал Аврам, отворачиваясь к Барышникову и как бы доверяясь ему в эту минуту. Ему претила ненатуральность всей сцены. Да и не умел человек умирать красиво, мельчал на глазах... Но раз подошло время и место — умри, гад, с достоинством!