Красные и белые. На краю океана
Шрифт:
— Так, только так,—тоже весело соглашался Тухачевский.
— Отцы иезуиты прививали нам какую-то мелкую, тупую
злобу к вождям великой революции. Ученикам говорили- Марат похож на жабу, Дантон уродлив до ужаса, а Робеспьер гильотинировал всех, кто думал немножко иначе,—но ползучая ненависть вызывает повышенный интерес к тем, кого ненавидят И стал обожать и Марата и Робеспьера.
Как-то де Голль посоветовал Тухачевскому подучиться *ван-цузскому языку. 4 ^
— В тюрьме? Невозможно! —сказал Тухачевский.
— Тюрьма —идеальное место для образования, — Де Голль со смехом ударил кулаком
Глазок в двери открылся, и надзиратель предупредил, что за нарушение тюремного режима посадит в карцер.
— Такой тип не задумываясь накинет на вас петлю и орден за свой подвиг потребует. Тюрьма губит принципы и уничтожает интеллекты,— грустно заметил Тухачевский.
— А все же, а все же подучитесь языку французов,—пропел де Голль и обломком мыла начертал на оконном стекле красивые зеленые слова. — Эмпрессион! Эгалите! Как хорошо пишется самое драгоценное для нас слово — либерте — свобода! Что за звучность, что за красота, какая в нем мощная сила! Свобода равноценна одной правде. — Де Голль написал и эту фразу и с удовольствием повторил ее.
— Стендаль говорил, что он долго искал правду, но ее нет ни у самых великих, ни у самых могущественных...
— Вы любите Стендаля? — Де Голль стер с окна налет пыли и написанные им слова.
За утренним окошком проходили снежные облака, круглые тени бежали по крепостной стене, Тухачевскому подумалось, что за окном даже тени пахнут свободой.
— Всякий умный человек любит Стендаля.
— А я предпочитаю Альфреда де Виньи,— возразил де Голль таким тоном, что Тухачевский не усомнился в искренности его. — Вы читали «Неволю и величие солдата»?
Тухачевский не читал этой книги.
— От всей души советую.
Де Голль прошелся по каземату, немного смешной в коротком мундирчике с чужого плеча, и стал декламировать прозу де Виньи, твердо выговаривая «р»:
— «Армия есть нация в Нации...»
«Солдат — самый горестный пережиток варварства среди людей, но нет ничего более достойного заботы и любви со стороны Нации, чем эта семья обреченных...»
Шарль де Голль декламировал, откинув голову, поднимая и опуская правую руку. На глазах Тухачевского он изменился из простодушного и веселого стал надменным и заносчивым. Шарль де Голль был соткан из неожиданностей и противоречий: он то оскорблялся по самому ничтожному поводу, то, по-детски смеясь, пересказывал остроты друзей по его адресу.
— Они награждают меня прозвищами со школьной скамьи. У меня прозвищ —как у Стендаля псевдонимов, я и Гусак, и Петух, и Сирано. Почему Сирано, спросите вы? За величину носа получил эту кличку. Во Франции только два таких исторических носа — мой и Сирано де Бержерака.
— Вот это нос —на двоих рос, одному достался,—усмехнулся Тухачевский.
— Шутки в сторону, месье! Я не люблю сравнивать себя с Сирано ли де Бержераком, с Наполеоном ли,— у меня будет своя судьба. Она уже началась, судьба моя. Тяжело раненный
под Верденом, я потерялся среди убитых. В приказе по армии сообщили, что капитан де Голль, командир роты, пал в рукопашной схватке с бошами. «Это был во всех отношениях несравненный офицер»,—такими словами оплакивали мою смерть, а я выжил, и вернулся в полк, и сказал: «Господа офицеры, тот, кого сочли вы умершим, переживет вас».
Однажды утром тюремный
надзиратель объявил де Голлю что его переводят в другой лагерь.У Марка Валерия Марциала есть дружеская эпиграмма. де°Гол° ЩаЮСЬ Я С ВЗМИ ’ ^ ишель >—говорил при расставании
X *
Трудно с тобой и легко, и приятен ты мне, и противен.
Жить с тобой не могу и без тебя не могу...
Тухачевский долго сожалел о Шарле де Голле, но судьба была милостива к нему: в каземат посадили другого францу-33 лейтенанта Моиза де Мейзерака, такого же неугомонного и темпераментного забияку, как и де Голль. Опять начались отчаянные споры, литературные темы перемежались с рассуждениями о музыке Моцарта, исторические анекдоты —с военными идеями, сухими и холодными, как штык. Узнав, что Тухачевский дважды бежал из военных лагерей, Мейзерак пришел в восторг:
— Мне по душе ваша энергия, месье Тука.— Мейзерак не мог полностью выговорить неодолимой для него фамилии. — Дважды бежать от бошей — лучшей аттестации не надо.
Они страстно обсуждали главную тему их жизни: кто победит
в этой страшной войне.
— Германия проиграет войну, а проигранная война грозит революцией,— категорически изрекал Мейзерак; он любил категорический тон.
Ну, не всегда,— возражал Тухачевский.
— Нашу революцию сотворил Жан-Жак Руссо.
Один человек не может сотворить революции. Материалисты утверждают — революцию подготовила молодая буржуазия. 1
Материалисты болтают — человека вывела в люди обезьяна, а я говорю —все звери, все птицы, и гады, и земля, и вода, и солнце протащили нашего брата в люди. Французский феодализм ко дню революции сгнил так же, как сегодня русская монархия. Николай Второй с тенью Распутина — это чудовищно!
Распутин съел и божественный авторитет царской власти и монархические чувства, и наше достоинство,—соглашался Іухачевскии,— но и кроме Распутина есть причины, толкающие монархию в бездну. Одна из самых сильных —вот эта война.
Сколько вам лет, месье Тука?
— Двадцать третий. А что?
— Завидую! Мне двадцать шесть, но я еще не генерал. У вас же есть время стать генералом.
— В семнадцать лет я клялся, что к двадцати пяти буду генералом. А если нет — застрелюсь. Срок приближается, но стреляться?.. Сейчас меня больше соблазняют поэзия и музыка, а не военная слава.
— Поэзия —это цветенье души человеческой,—произнес Мейзерак.
Март семнадцатого года обрушивался на старинную крепость морскими ветрами, сырыми метелями. В казематах было холодно, пленных угнетали тоска и бездействие. Немецкие газеты, случайно попадавшие к пленным, писали о сокрушительных победах кайзера над Францией, над Россией.
— Нигде не лгут с таким бесстыдством, как на войне и на охоте,— презрительно говорил Мейзерак. — Боши — фанатики, и победы и поражения у них приобретают сверхъестественный смысл. Тевтонская добропорядочность ходит в военном мундире, застегнутая на все пуговицы. — Мейзерак вскинул тоскливые глаза на запотевшее окно.
На решетках белым мхом нарастал иней, по стенам каземата зеленела плесень. Тухачевский провел пальцем по камням — в оставшемся следе появилась вода.
— Даже стены плачут по нашей неволе, а мы уже свыкаемся с ней. У меня стала гаснуть мечта о побеге.