Красные щиты. Мать Иоанна от ангелов
Шрифт:
— Ну, а меня возьмете в поход на пруссов? — внезапно спросил Болек, не глядя на братьев.
— Тебя? Зачем же? — удивился Генрих.
— Как — зачем? Драться!
— Одного тебя? Что, у тебя других дел нет?
— А другими делами пускай занимаются мои воеводы и кастеляны, все эти Жирославы да Спицимиры! Развелось их там! И не поверите, как эти вельможи плодятся! Кабы всех их деток да за соху, побольше бы вспахали земли, чем наши полоненные пруссы! И каждый такой ворюга хочет своего сукина сына посадить на хозяйство в отдельном замке, кастелянию ему подавай, не то тебя самого спихнут. Вот до чего мы докатились, брат Генрих! И я даю, даю, у самого уже ни черта не осталось. Хочется, видишь ли, до конца дней
Никто ему не ответил. Гертруда сидела, выпрямившись, скрестив руки на груди, и смотрела на него с отвращением. Болек много пил, вино уже начало на него действовать. Генриху бросилось в глаза, что он сильно постарел.
— Так что ж, берете меня?
— Зачем тебе туда тащиться? — уклончиво сказал Генрих.
— А тебе зачем? Знаю, знаю, веру Христову распространять, — захихикал Болек. — Достопочтенные монахи, которых ты, бог весть зачем, посадил нам на шею, повелели тебе, чтобы ты, яко архангел с мечом огненным, пошел туда, прусские леса спалил, а землишку честной братии пожаловал. Глядишь еще один монастырь, еще один замок поставят — так по всей Германии, по всей Польше рука руку моет. Здесь монастырь, там монастырь. Нет! Говорю тебе, нет! Я пойду с ними на пруссов, уж по крайности, как придет время прусские земли делить, смогу и я сказать свое слово. Нет, не отдам я тамплиерам лучший кусок, чтобы они еще и у меня, в Мазовии, поселились. Ну, не у меня, так у Лешко, отец или сын, — какая разница? Верно, ваше преподобие? — обратился он к старому Гумбальду. — Я-то знаю, какие пройдохи эти тамплиеры, все бы к своим рукам прибрали!
— Чепуху мелешь, Болек! — резко перебил его Генрих. — Но если хочешь, можешь идти с нами на пруссов. Только выступаем мы на рассвете. Ничего, ночи теперь длинные, выспишься.
— Э, нет! Коли уж на то пошло, подождите меня до полудня. Всю дорогу мы мчались как окаянные! Утром мне надо хоть до полудня отдохнуть, если хочешь, чтобы я мечом помахал и с пяток пруссов укокошил. Иначе дело не пойдет.
— Ты можешь потом нас догнать.
— Ты что, забыл, что я totius dux Poloniae? Пристало ли мне тащиться за вами в хвосте?
— Поступай как знаешь! — сказал Генрих, поднимаясь. За ними встали Казимир и сандомирские паны.
Генрих направился в свои покои. У лестницы ждал Виппо; очень бледный, он только чмокал губами, не в силах слова молвить. Генрих с равнодушным видом прошел мимо еврея и поднялся по лестнице, гремя мечом о ступеньки. Не успел он войти к себе, как в покой ввалились сандомирцы и начали тихо, но возбужденно переговариваться.
— Сейчас надо, сейчас! — шептал Смил из Бжезя, который, видимо, был посвящен во все. — Сейчас, пока он еще пьян. Какая удача, что Гертруда напоила его этим вином!
— А ведь ничего не знала!
— По-моему, надо отложить до утра.
— Стало быть, и в поход идти не придется?
— Ну как же! А Краков захватить…
— Нет, сперва на Мешко, раз один уже у нас в руках.
— Ишь ты, сам прилетел, как воробей на просо! — громко захохотал Смил.
— Тссс!
Генрих не принимал участия в разговоре, он сидел на кровати и смотрел в пространство, опершись обеими руками на свой большой меч крестоносца. Он не понимал, что с ним происходит, — к Болеку он чувствовал презрение, но и к себе не меньшее.
— Он уже в башне? — вдруг спросил Генрих.
— Нет, пока внизу.
— Как только пройдет в башню, поставить стражу в проходах и у дверей! За этим присмотрит Смил. Я сейчас переправлюсь через Вислу, выступлю еще до рассвета. Сразу, как князь Болек проснется, напасть врасплох на его людей и всех перебить!
— А князя?
— Можно и князя, если станет сопротивляться. Казимир, Герхо и Лестко поедут со мной. Смил останется в замке, кастеляну наблюдать за городом и воротами. Надо
выяснить, действительно ли князь приехал с горсткой людей. Может, за ним идет войско побольше. А сейчас — все на свои места! Когда князь Болеслав отправится на покой, сообщить мне!Генрих говорил решительно, уверенно, резко. Паны, оробев, удалились. Казимир был очень бледен, но и он повиновался приказу брата.
Генрих остался один. В опочивальне было темно, в открытые окна проникал холодный осенний воздух. Закукарекали петухи. Генрих вздрогнул, положил меч на изголовье и прошелся по горнице — шаги гулко отдавались в ночной тишине. Он выглянул в окно и увидел огни лагеря. Казалось, они поднимаются ввысь, к звездам. Смутный, приглушенный шум доносился из лагеря, но город был погружен в безмолвие и мрак. Все горожане легли пораньше спать, чтобы завтра на рассвете проводить войско в поход. По двору ходил страж. Внизу, на деревянном крыльце, слышались женские шаги — Гертруда или кто другой из женщин? Перекличка петухов закончилась где-то на окраинах города. Стало очень свежо.
Генрих опять прошелся из угла в угол, прислушиваясь к звуку своих шагов. Потом произнес одно слово:
— Брат!
Он начал вспоминать своих близких. Мать, княгиню Саломею, как она брала из рук Бильгильды маленькую Юдитку, ныне русскую княгиню; как, стоя посреди комнаты, восклицала: «Болек! Ах, этот Болек! Опять убежал, а у него только полголовы завито!» Ибо кудри у Болека были ненатуральные, чуть не с рождения ему завивала их собственноручно княгиня Саломея. А теперь, видно, слуги или жена. Не может же он на старости лет признаться, что волосы у него прямые, как палки! Болек был любимчиком княгини Саломеи, она всегда заступалась за него перед отцом. А отца Генрих едва помнил. Высокий был, краснолицый. И стоял он такой огромный и могучий в тот день, когда привезли Верхославу. Это Генрих тоже помнит.
— Верхослава.
Лишь произнес он это имя, почудилось ему, что в опочивальню вошла маленькая, худенькая девочка с большущими глазами, в длинной вуали — такая была на ней в день похорон княгини Саломеи. Чинная, застывшая, как на двери плоцкого собора; на опущенных вдоль туловища руках — красные перчатки. А за нею бежали некрасивые, болезненные малыши и жалобно кричали: «Мама! Мама!», как в тот день, когда он в последний раз видел ее в Кракове. И вновь мучительная нежность пронзила его сердце, нахлынула тоска по покойной княгине. Вот она прошла мимо него, протягивая к нему руки, как когда-то в Ленчице, где они стояли у зеленых кустов крыжовника. С лугов шел запах сена, княгиня Саломея умирала, и мир вокруг них был полон скорби, тревоги, соблазнов и манящих надежд.
— А-а! — простонал Генрих, остановившись посреди опочивальни. — А-а! повторил он уже тише.
А ныне мир простирается перед ним пустынный и бессмысленный, как его жизнь. «Да еще эти тамплиеры! — поморщился он, передернув плечами. — Чего они хотят?» Все смешалось в его судьбе, он перестал ее понимать. Для кого этот пурпур, корона, скипетр? Никто этой короны не хочет, никому она не нужна, и если достанется ему, он примет ее без радости, как лишнюю заботу. А ведь все складывается так удачно!
Снился княгине Саломее супруг ее Кривоустый в лохмотьях, изможденный, взыскующий молитв. Не за братоубийство ли, искупленное покаянием и для страны спасительное, не было ему покоя за гробом? Не о Збигневе ли думала княгиня Саломея, щедро отсыпая священникам золото? Детям она об этом никогда не говорила, о деяниях отца не вспоминала, но, может, в глубине души молилась за двоих? И Генрих увидел ее как живую, в богатом уборе, во вдовьем двурогом чепце, похожем на молодой месяц; шуршит ее длинное платье, она падает на колени в костеле, нет, не в костеле — перед ним стоит она на коленях и с мольбой простирает руки. Генрих попятился к окну, жадно глотая холодный воздух.