Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако Яшка во имя торжества собственной «умственности» не переставал агитировать в пользу сделанного открытия. Еще бы! Он стал теперь «героем дня»… «Слышь ты, Яшка-то каков!.. Планты, брат, ровно землемер разбирает… Зубасты ноне молодые парни стали…» – в один голос твердила вся волость. Все же еще Яшка не мог составить себе большинства, не мог склонить на свою сторону колеблющуюся массу. Он чувствовал, что эту массу очень соблазняет лакомый и даровой кусок, но для массовой совести необходимо было найти хоть какое-нибудь, хоть фиктивное оправдание, за которое она могла бы ухватиться.

Вот этого-то оправдания долго не находил Яшка. А между тем наступала весна; вопрос обострялся. Яшка волновался и ругал мужиков еще пуще «дураками» и иными нелестными прозвищами. Но ругань помогала плохо. Как вдруг на Яшку снизошло вдохновение. Он объявил на миру, что готов самолично и за свой страх доказать, что это дело во всех частях «законное», что он от мира готов быть адвокатом, если бы пришлось даже до самого царя идти. «Вы то подумайте: ведь закон! – кричал он. – Что значит закон? Закон, значит – правда! Нам так кажется, а по закону другое выйдет… Потому, закон всему голова…» и т. д. «Коли по закону выйдет… так что ж!.. должно так и быть надо», – заговорила колеблющаяся масса. Только этого Яшке и нужно было. Оправдательная фикция была найдена, и Яшка-Зуб повел решительные переговоры с сосенковцами. Понятно, что сосенковцы и слышать не хотели. И вот когда пришла пора сенокоса, борковцы под предводительством Яшки-Зуба явились на луг сосенковцев и принялись было, хотя еще очень нерешительно, косить.

Но сосенковцы бросились на них и прогнали. Борковцы ушли, а Яшка тотчас же сочинил прошение, в котором «изъяснил», что крестьяне деревни Сосенок противозаконно, с орудием в руках, как-то: граблями и косами, усильственно изгнали крестьян деревни Борки с их собственной, по государеву закону приписанной им земли, а посему и проч.

Дело таким образом приняло надлежащее и законное течение, какие на этот раз существуют в благоустроенных государствах.

Прыжками и скачками, с проволочками и «подмазываниями» поскакало оно по бесконечной цепи разных административных и судебных инстанций, спотыкаясь о различные «статьи» и «разъяснения», цепляясь и выбиваясь из целой хитрой сети крючков, возвращаясь назад, потухая и снова возгораясь… Чтобы довести такое дело энергично и стойко до конца, нужно руководиться какими-нибудь чрезвычайно сильными мотивами. И надо всю честь энергии приписать всецело Яшке-Зубу, который неослабно, в течение нескольких лет, вел это дело. Сосенковцы разорились окончательно, борковцы залезли в долги, а Яшка все агитировал и агитировал с неоскудеваемой «энергией», поддерживаемый «молодым поколением» своей деревни. И из-за чего? Какой для него лично был здесь барыш? Единственно из-за поддержания репутации своей как «умственного мужика» и «умственности», вообще, как нового принципа, завоевавшего себе права гражданства в старозаветном складе жизни!.. Чтобы оценить силу этой энергии, с одной стороны, и значение «соблазна», какое имело это дело для всего нагорного мира, читателю нужно представить себе всю ту массу лишений, волнений, споров и пререканий, проволочек и начальственных посещений, которым в течение нескольких лет подвергались сосенковцы и борковцы. Вначале, когда дело вращалось еще в сфере исключительно «крестьянского положения», когда шли сходы за сходами, сельские и волостные, наезжали старшины, становые, непременные члены и члены крестьянских по делам присутствий, когда все дело ограничивалось «опросом сведущих и старожилых людей», когда, таким образом, дело сводилось на апелляцию к общественной, «общенародной совести», дела борковцев, с Яшкой-Зубом во главе, шли плохо; доходило нередко до того, что несколько раз, пристыженный на общих сходах, борковский мир в лице большинства и стариков («Не стало у вас бога-то! Али вы память зажили, что не помните, как мы в старину жили?.. Стыдно бы вам, старикам, за молодыми-то гоняться! Умирать уж вам пора!» – так внушительно корили борковских стариков на сходках) – этот борковский мир сам вдруг отказывался от всяких претензий, от дьявольского искушения, мирился в кабаке с сосновским миром, клялся ему в вечной верности и братски взаимно лобызался. Усталое начальство, с непременными членами во главе, радовалось такому «полюбовному соглашению» и спокойно уезжало. Но Яшка-Зуб не дремал и продолжал действовать. Имея в виду, что «законный документ» полюбовным соглашением в кабаке не умалялся в своем значении, он переносил дело в новую инстанцию, и чрез несколько месяцев оно неожиданно вновь вспыхивало еще ярче прежнего. Учуяв, что пока дело вращается в той сфере, где в ходу апелляции к «общенародной совести», то «полюбовным соглашениям» и братским клятвам, заливаемым вином, конца не будет, Яшка старался перенести дело в инстанцию, где все апеллировало уже «к прямому и точному смыслу законов».

Тут дело пошло совсем иначе. Чем инстанция дальше отстояла от непосредственного сообщения с народом, тем опросы сведущих и старожилых людей становились ненужнее, тем всякая возможность полюбовных соглашений исключалась все больше и больше; чья-то другая, «сторонняя совесть» стала на место общественной совести и явилась вершительницею судеб; эта другая совесть уже неуклонно понесла с собою соблазн. Едва борковцы приметили, что апелляция «к точному и прямому смыслу законов» явно покровительствовала Яшке-Зубу, как вдруг с каким-то чуть не ожесточением бросились все поголовно сносить в помощь Яшке-Зубу последние свои «животишки»… потому что «высшие инстанции» с межевыми чинами, прокуратурой и адвокатурой требовали целую уйму денег. И жертвы эти не остались безрезультатны. Была объявлена резолюция такого содержания: ввести во владение крестьян деревни Борки той частью луга, которою доселе, вопреки прямому и точному смыслу законов, владели и пользовались крестьяне деревни Сосенок, во владении каковых значится по плану специального размежевания лишь часть, находившаяся во владении деревни Борки. Взыскать с крестьян деревни Сосенок в пользу крестьян деревни Борки арендную сумму за 6 лет, со дня размежевания, за пользование ими чужою собственностью вопреки точному и прямому смыслу законов… На основании таких-то и таких-то статей все издержки по сему делу взыскать с крестьян деревни Сосенок, да с оных же… и проч., и проч., и проч.

Когда эта резолюция сделалась известной нагорному миру, этот мир единодушно крякнул и сказал: «Н-ну, паря, пошла битка в кон!» И точно: «умственность» сразу возросла на пятьдесят процентов, и взаимному поеданию открывалось широкое поле.

Согласитесь, что как Елизар Нагорный, так и я вместе с ним имели все основания, чтобы скорбеть, тем более что такие «события» не исключительны и не единичны: они из году в год растут и вширь и вглубь; они несут с собой какую-то новую «идею» (с Елизаром Нагорным мы теперь видим пока только одну идею – идею «разложения», за которой для нас не виднеется даже призрака «созидания»), и эта новая «идея» проникает собой все поры крестьянской жизни. Но чтобы понять должным образом всю глубину скорби Елизара Нагорного, читателю, хотя поверхностно, надо познакомиться с тем, что в нагорном миру «было да сплыло», а было в нагорном миру вот что.

Нагорный мир, составлявший плотную, связанную длинным рядом традиций общинную организацию, общину-волость (не смешивайте только с административной современной волостью) из семи-восьми деревень, с общим количеством до тысячи душ одного мужского пола, владел в прежнее, крепостное время сообща полями, лугами, лесами, пожнями и пустошами; кроме общей «барской межи», отделявшей владения их помещика от соседних, угодья нагорного мира не знали никаких границ, никаких столбов и ям. Общины-сестры, связанные общим союзом, вместе поднимали барскую и собственную «тяготу» жизни, тянули за общий страх и риск. В распорядки их внутренней жизни никто не вмешивался; «прямой и точный смысл закона» им был неведом; народная «общинная совесть» могла жить рядом с «совестью барской», и если эта барская совесть «вносила соблазн», то только порывами, налетом; он мог быть, но при случайно благоприятных условиях мог и не быть. Эти благоприятные условия существования для нагорного мира дольше, чем у их соседей, и вот почему дольше. Нагорный мир апеллировал во всех своих распорядках исключительно к одной народной, общинной совести. Ежегодно, в известные сроки, сходился весь нагорный мир в одну из деревень (считавшуюся родоначальницей всех прочих, так как время заселения терялось во мраке веков) и здесь производил дележ и равнение своих общеволостных «угодьев». Сначала он разбивал себя на семь-восемь «вытей» по числу общин, равняя их по душам. По этим вытям уже разбивал «жеребьевкой» все угодья и леса, и луга, и даже поля (хотя последние в более продолжительные периоды переделов, от 3-5 лет). Все уравнивалось в «вытях» по самой строгой справедливости. Затем каждая выть [3] , как самостоятельное целое, вела свои собственные равнения, сообща рубила и охраняла леса, косила луга, отправляла повинности. Эта же строгая общинная организация держалась и во всем; принцип равнений общей работы

и взаимопомощи был строго проведен чрез всю общеволостную жизнь. На случай пожаров – все выти обязывались выбегать на пожарище, рубить лес, ставить избы погорельцам… и проч., и проч. Мы не будем здесь вдаваться в эти подробности… Об этом когда-нибудь мы еще будем говорить в своем месте. Нас интересуют здесь собственно земельные отношения.

3

Выть – здесь: небольшая крестьянская община.

Когда наступало время передела полей, вся тысячедушная масса нагорного люда сходилась на большой холм и здесь у старинной, дряхлой часовеньки с облупившимся образом «старинного письма» выбирались вытчики, мерщики и целовальники, здесь вся толпа осенялась крестным знамением, призывая бога в свидетельство справедливости предстоящего дела, и бросались жеребья между вытями.

Вот другая картина. Настало время сенокоса. Уже не тысячедушная, а масса народа, числом до трех тысяч душ баб и мужиков, парней и девок, разряженная и гульливая, выступала на широкие пойменные луга, расстилавшиеся кругом, как степь. На этой зеленой площади все три тысячи душ жили одной жизнью, одной мыслью, одним чувством и биением сердец. Что за дело, что каждой из этих трех тысяч душ достанется из этого обширного луга всего 1/3000 часть, величиною, может быть, в 1/2 мужицкого лаптя… Может быть, это и плохо, это скудно, но зато он чувствовал себя «хозяином» и царем не одного этого несчастного пол-лаптя, а всей необозримой зеленой степи, по которой рассыпались три тысячи душ, его однообщинников!.. Вот где суть, вот где великое значение того «былого», о котором скорбит и ноет сердце Елизара Нагорного! И – увы – все это прошло, миновало, какой-то вихрь разрушения и разложения пронесся над общиной-волостью, и община-волость стала нахронизмом, раритетом, «сонным мечтанием» в воспоминаниях стариков… Откуда все сие? Этот вихрь «разложения» общины-волости явился, конечно, не без причины. Он подготовлялся в течение длинного предыдущего периода, незаметно, медленно, но неуклонно, и в период крепостного права необходимые элементы назрели окончательно. Когда наступила ликвидация барства, все ощетинилось, все напрягло внимание, все спешило вооружиться, чтобы «не упустить момента»…

В хаосе, поднятом первым порывом ветра, трудно было что-либо разобрать: слышались только стоны, мольбы, окрики, усмирения, а под этот шум все, что половчее, входило во вкус принципа «двух голов сахару и трех фунтов чаю». Но когда туман несколько рассеялся, оказалось, что многое из того, что было, уже сплыло невозвратно. Старинная часовенка на холме среди полей оказалась разрушенною и поверженною вихрем, и никто уже не заботился реставрировать ее; зеленая, раздольная, как степь, пойма была растерзана на клочки, изрезана полосами и ремнями, истыкана межевыми столбами и изрыта ямами. На этих клочках и «ремнях» копошились, как одинокие шмелевые гнезда, кучи людей, не только уже не дышавшие той животворной поэзией «общего», всеми чувствуемого, всем понятного, которая некогда носилась над степью-поймой, но или совсем равнодушные одна к другой, или даже прямо враждебные. Даже самые эти кучки, эти шмелиные гнезда были уже не однообразны: одни оказались «собственниками» [4] , другие– «подворными» [5] , третьи – «четвертными» [6] , четверг тые – «половинниками» и проч., и проч. Каждый лапоть, каждая пядень земли спешила отгородиться от своей соседки, спешила обставить себя столбом, ямой, значком «по положению». И этот «лапоть» уж больше не чувствовал себя частью некоего гармонического целого! И только теперь этот «лапоть» – едва прошел первый порыв увлечения «свободным трудом» на «собственном» клочке земли – почувствовал, как ему стало на этом месте душно, неуютно и неулежно… И Елизар Нагорный, родившийся еще тогда, когда эта степь-пойма дышала одной жизнью, одним «общим» простором, не мог не скорбеть теперь, когда приходил он на «собственный», отрезанный ему и обставленный межевыми столбами «лапоть»… Положим, этот лапоть не только все тот же «лапоть», что был и прежде, но он стал его «собственным», тогда как прежде был «барский», положим, это обязан он считать большим преимуществом. Но тем не менее вдруг ему стало душно на этом «собственном» лапте, нестерпимо душно и нестерпимо тесно, безотрадно стало «копаться» в пределах собственной загородки… То ли дело, когда он на этом (хотя и называвшемся «барским») лапте мог переноситься, как на ковре-самолете, с одного конца раскидистой поймы на другой и чувствовать, что он может на каждой точке ее дышать полной и свободной грудью, общим дыханием с каждым своим собратом… Эта жажда простора и воздуха – поэзия. Говорят, что поэзия только свойственна тому, что исключительно привык человек считать своим, собственным, интимным: поэзия «своего» угла, хотя бы нищенского, «своего» личного труда, «своей» собственности, «своей» семьи… Но есть другая поэзия – поэзия «общего»… Вот этой-то поэзией некогда жил и дышал Елизар Нагорный.

4

Собственники – крестьянская реформа 1861 предоставляла крестьянам права выкупа усадьбы и – по соглашению с помещиком – полевого надела, до осуществления этого они именовались временнообязанными крестьянами…

5

Подворный, подворник – крестьянин, не являющийся членом крестьянской общины, владеющий подворным участком, платящий подворную подать. «Этот порядок называется подворным или участковым владением, обыкновенно противопоставляемым общинному земледелию». (Н. Златовратский, Деревенские будни).

6

Четвертные, половинники (половинщики) – здесь: крестьяне, владеющие соответствующей частью земельного пая.

Он имел основание скорбеть.

* * *

Но возвратимся к нашим приятелям, двум Елизарам.

Как-то около петрова дня я собрался навестить моего знакомого народного учителя, проживавшего в той же волости, к которой принадлежал и Елизар Луговой. Подъезжая к школе, я неожиданно встретил выходившего из нее, в сопровождении учителя, Елизара Лугового.

Елизар в новом суконном синем кафтане, причесанный, прибранный, вымытый, прощался с учителем «в руку»; во всей его фигуре замечалось сознание собственного достоинства, а в разговоре его с учителем светилось ясно если не покровительственное отношение, то желание стоять на равной ноге.

– Так уж будем в надежде, – протягивая учителю руку, говорил он. – Конечно, какое же наше образование… Ну, а все же понимаем. И ежели что насчет чего прочего понять можем…

– Конечно. Что ж!.. Я ничего не имею, – отвечал учитель. – Заявите ваше желание.

– Да-с, желали бы… и очень… Конечно, мы больше в практике сильны… Только вот в теории-то слабы. Кабы ежели нам этой теории…

Но тут разговор прервался: они заметили меня.

– А, и вы в наши места пожаловали! – весело приветствовал меня Елизар. – Очень рады… Посмотрите на нас… У нас здесь веселее, чем в лесу-то у нагорных… Поживете – увидите. Будьте добры, посетите нас… Пожалуйста… Не побрезгуйте нами… Мы очень будем довольны, как значив умственный ежели человек. Мы всегда с радушием. Пожалуйста, хоть вместе с господином учителем. Хоть послезавтра… Праздник у нас, сенокос… Народу соберется видимо-невидимо. Полюбуетесь. Лошадку, может, желаете прислать за вами?

– Зачем же? Здесь близко… И пройтись приятно.

– Само собой-с… Так уж вы лучше с кануна пожалуйте. Ведь у нас по росе косят.

Мы с учителем согласились непременно навестить его. Елизар уехал в своей красивой желтой плетушке, в которую была заложена красивая, здоровая лошадь.

– Вот народец, ну, доложу я вам! – сказал с плохо сдерживаемым раздражением учитель. – Пожить бы вот вам здесь, так иначе стали бы расписывать… А может, и совсем бросили бы писать…

Но «желчные реплики» учителя были мне давно знакомы.

Поделиться с друзьями: