Красный ветер
Шрифт:
Кроме всего прочего, Брюнинг обладал удивительной выдержкой, позволявшей ему даже в самом жестоком бою спокойно взвешивать шансы на успех и видеть как свои собственные просчеты, так и просчеты тех, кто дрался рядом с ним. Так, еще за секунду до того как сбили его тезку — Эрнста Лютвица, летчика не менее способного и храброго, чем он сам, — Брюнинг понял, что Лютвиц уже обречен. Понял по тому, как Лютвиц, может быть помимо своей воли, не выдержав напряжения лобовой атаки, подчинившись инстинкту самосохранения, всего лишь на несколько градусов отвернул свою машину в сторону. «Это надо было сделать раньше или не делать совсем», — подумал тогда Брюнинг.
В ту минуту он не мог прийти на помощь Лютвицу, у него для этого не было времени, но гибель Эрнста, а затем Реттига, «старого
И вот он остался один. Те двое, что, как куропатки, разлетелись в разные стороны, когда русский истребитель сбил их приятеля, — не в счет. Брюнинг отлично это понимал и ни на какую помощь не рассчитывал. Да они и не могли оказать ему помощь — второй русский истребитель (Брюнинг вдруг вспомнил, что такие самолеты испанцы называют «моска», то есть «муха») уже догонял одного из них, и тот наверняка был обречен. А другой «хейнкель» вообще затерялся в неуютном испанском небе, которое вдруг показалось Брюнингу сразу почерневшим, будто его затянуло тучами. Но туч не было, Брюнинг это прекрасно видел и неожиданно подумал, что он с первых же дней в Испании невзлюбил и ее небо, и землю, так не похожую на его родную лотарингскую землю, и оливковые деревья, которые всегда казались ему страшно уродливыми, и даже сам испанский воздух, вечно пропитанный приторными запахами миндаля и апельсиновых рощ.
Думая обо всем этом совершенно машинально, Брюнинг тем не менее невольно связывал свои мысли с перипетиями именно этого боя. Он уже дважды видел лицо летчика на «моске», и каждый раз, когда оно мелькало перед его глазами, Брюнинг безотчетно чего-то пугался, хотя и не мог объяснить, откуда приходил к нему страх. Может быть, если бы он видел на лице летчика крайнее напряжение, пусть даже сосредоточенность или печать неуверенности, на худой конец — озабоченность, Брюнинг, пожалуй, не испытывал бы этого неприятного чувства. Но ничего подобного Брюнинг не улавливал — летчик на «моске» смеялся. Да, да, Брюнинг мог поклясться, что оба раза, когда он видел летчика, тот смеялся. «Он словно уже предвкушает радость победы, — с щемящей тоской, редко его посещавшей, подумал Брюнинг. — Он словно видит меня, своего врага, уже поверженным, раздавленным и физически, и морально, и от этого ему весело, как на празднике…»
А потом он почувствовал, как из самой глубины его души поднимается ярость, поднимается и с каждой минутой растет — слепая ярость и к летчику, и к испанскому небу, и к земле, красноватыми пятнами раскинувшейся далеко внизу. Он, конечно, понимал: нельзя, нельзя вот так поддаваться чувству, которое лишает если не рассудка, то, но крайней мере, здравого смысла, ярость его продолжала расти, и ничего поделать с собой Брюнинг не мог. «Он смеется, — сквозь зубы выдавливал Брюнинг слова. — Этот дьявол смеется… И если я не заставлю его замолчать, я сойду с ума…»
Матьяш действительно смеялся. В тот самый миг, когда сбитый им «акробат» пошел к земле и он произнес фразу: «Хорошо это я сказал: не осталось и шлема с очками», — он рассмеялся. И когда «рысь» промчалась мимо него и Матьяш увидел немецкого летчика, который тоже смотрел на него во все глаза, Матьяш опять рассмеялся. Потому что подумал: «Твоя очередь, господин фашист! Никуда ты от меня не уйдешь…»
…Он уже заметил резкую перемену в поведении немецкого летчика: «рысь» явно утратила выдержку, она словно обезумела. Матьяш теперь не видел никакой логики в том или ином маневре «хейнкеля», летчик швырял свою машину то в одну, то в другую сторону, точно стремясь сбить с толку Матьяша, но Матьяш чувствовал:
немца душит ярость, он взбешен неудачей боя и больше не владеет своими чувствами.А Матьяш только этого и ждал. Летчик-истребитель, потерявший власть над собой, — обреченный человек. Помимо своей воли он допускает одну ошибку за другой, начинает метаться, он уже не в состоянии анализировать действия противника и разгадывать его замыслы: это похоже на агонию, на начало конца.
Когда «хейнкель» снова пронесся мимо Матьяша (в трех-четырех местах немец все же продырявил левое крыло «ишачка» своей длинной трассой) и вместо того, чтобы сразу отвернуть в сторону, пошел по прямой, с крутым набором высоты, Матьяш подумал: «Теперь ты мой!» Он до конца отдал сектор газа, машина вначале как будто нервно вздрогнула, точно ей трудно было вынести такую резкую перемену режима, но затем набрала максимальную скорость, и расстояние между ней и «хейнкелем» стало быстро сокращаться.
Немец продолжал лезть вверх, хотя должен был знать, что на вертикалях русский истребитель ему не уступит. А когда, скорость «хейнкеля» начала резко падать и летчик, оглянувшись, увидел, что «моска» его настигает и вот-вот откроет по нему огонь, он попытался уйти из-под удара мертвой петлей.
И это была вторая его ошибка — ошибка, какую раньше летчик Брюнинг вряд ли допустил бы: погасшая скорость не давала возможности сделать нормальную петлю, машина обязательно должна была зависнуть и даже сорваться в штопор.
И вот впервые за весь этот сумасшедший бой летчик Брюнинг улыбнулся. Та слепая ярость, которая еще минуту назад словно бы раздирала все его существо, вдруг сменилась полной апатией ко всему, что происходит и что, без сомнения, должно произойти — его гибелью. Сейчас жизнь его оборвется, никаких иллюзий на этот счет такой опытный летчик, как Брюнинг, питать не мог, но, странно, сердце его не сжалось от страха, он даже испытал какое-то облегчение: все кончилось, больше ни о чем не надо думать, он, Брюнинг, уже мертв.
«Хейнкель» еще не вышел из вялой петли, когда Брюнинг увидел и вторую «моску», пикирующую на него сверху. Даже если бы у него и была надежда уйти от первого преследователя, то теперь такой надежды остаться не могло. И Брюнинг закрыл глаза. Правда, ручку управления он не бросил: бездумно и, пожалуй, бесцельно он продолжал управлять машиной, не давая ей возможности свалиться в штопор, но все его действия были действиями автомата, не человека, пытающегося спасти свою жизнь.
После Брюнинг лишь смутно мог вспомнить, о чем думал в ту минуту, когда с закрытыми глазами ждал конца. По крайней мере, не о прошлой своей жизни, хотя многие и утверждают, будто в последнее мгновение перед человеком проносятся картины его прошлого. Скорее всего, он мысленно представил, как вечером, собрав всех летчиков перед штабом, командир эскадрильи скажет: «Брюнинг был не только первоклассным летчиком-истребителем, но и прекрасным человеком, истинным арийцем, нашим общим бескорыстным другом, как никто другой чутким и отзывчивым. В лице Брюнинга мы потеряли незаменимого товарища, и скорбь наша не знает границ…»
И хотя командир эскадрильи говорил такие слова обо всех не вернувшихся с боевого задания летчиках, что-то сладостно-тревожное шевельнулось в душе Брюнинга, обычно не отличавшегося сентиментальностью. Он представил, как все до одного летчики достают пистолеты и трижды стреляют вверх — солдатский салют в честь погибшего товарища, которого больше никогда с ними не будет.
…«Хейнкель» все же вышел из петли, и Брюнинг, открыв глаза, увидел, что справа и слева от него на расстоянии не более десяти метров летят обе «моски», точно эскорт на воздушном параде. Потом они подошли еще ближе, и Брюнинг, оглянувшись, смог различить лицо того самого «дьявола», который смеялся, чем привел его в бешенство. Он, кажется, опять смеялся, но теперь Брюнинга это уже не трогало: все, что он пережил, опустошило его ненадолго, теперь ему самому показалось диким и странным, как он мог относительно спокойно примириться с неизбежностью гибели. Уйти навсегда из жизни в неполных сорок лет? Никогда ничего больше не увидеть, не почувствовать, не ощутить? Вечный мрак, за которым ничего нет?