Красный ветер
Шрифт:
Раньше… А теперь? Как-то, прогуливаясь неподалеку от своего дома, он наткнулся на мальчишку-газетчика, стоявшего на перекрестке двух улиц и выкрикивающего: «Покупайте „Юманите“! Покупайте газету французских коммунистов „Юманите“! Война в Испании! Республика дает отпор международному фашизму!»
Вивьен де Шантом брезгливо поморщился и оглянулся вокруг, почему нет ни одного ажана, который бы заткнул глотку этому горлану?
И вдруг у него возникло желание самому хоть раз посмотреть на то, о чем пишут и говорят те, кого Вивьен де Шантом называл не иначе как смутьянами и врагами рода человеческого. Купив газету, он присел на скамью, и первое, что бросилось
Вивьен де Шантом долго всматривался в снимок, то надевая очки, то снова их снимая и протирая платком, хотя они были безукоризненно чистыми, а снимок сделан настолько контрастно, что в очках вообще не было никакой нужды. Несколько раз он перечитал текст. И уже сложив газету, он продолжал повторять почему-то врезавшиеся в память слова: «Французский бомбардировщик сеет смерть среди женщин, стариков и детей…»
Как ни странно, но Вивьен де Шантом никогда прежде глубоко не задумывался над тем, какую лично он играет роль в большой политике. Генералы де тенардье, премьер-министры, лидеры партий — это одно, он же, Вивьен де Шантом, — совсем другое. Он типичный буржуа, капиталист, его жизненное кредо — создавать богатства, делать деньги и, не в последнем счете, быть патриотом своей родины. Он горячо любил свою Францию и справедливо полагал, что чем больше его заводы будут выпускать авиационных моторов, тем надежнее будет безопасность страны.
А политика — пусть ею занимаются другие, он не желает вмешиваться в их дела. Но он также не желает, чтобы кто-то вмешивался и в его дела. Власти обязаны оградить его от посягательств разных там социалистов, коммунистов и прочей черни на созданные им богатства. Он, конечно, понимал, что идет непрестанная борьба между власть имущими и теми, кто ничего, кроме своих рабочих рук, не имеет. Борьба эта, по его мнению, будет вестись вечно, так уж устроена жизнь. Тут главное, чтобы держать противника в узде и, не дай бог, не дать ему возможности совершить то, что совершилось в России..
Он и Арно Шарвена, мужа Жанни, считал своим противником — косвенным противником, поскольку тот не принадлежал к его классу, а был, пожалуй, антиподом этого класса.
«Но разве все, чем я живу и что я чувствую, можно назвать большой политикой? — думал иногда де Шантом. — Разве я играю в ней какую-нибудь значительную роль?»
И вот этот снимок в газете. «Французский бомбардировщик сеет смерть среди женщин, стариков и детей…» Французский бомбардировщик, на котором стоят моторы, изготовленные на заводах Вивьена де Шантома. «Но, черт возьми, не я же летаю на этом бомбардировщике! — как от назойливого шмеля, отмахивался от неприятной мысли де Шантом. — Не я же, в конце концов, дарил его Франко, чтобы тот убивал женщин, стариков и детей! Я не политик, пускай во всех этих передрягах разбираются другие, моя совесть чиста…»
Однако какой-то горький осадок после этого случая в душе де Шантома все же остался. Нельзя сказать, чтобы он испытал острую жалость к мадридским женщинам, старикам и детям, убитым сброшенными с французского бомбардировщика бомбами, но теперь все чаще и чаще он задавал себе вопрос: «Я люблю Францию, значит, я должен любить и ее народ. А не придет ли время, когда пьеры моссаны и их подручные начнут сбрасывать бомбы с французских бомбардировщиков на головы тех кого они считают своими врагами?..»
Все
эти мысли разъедали, словно ржавчина, душу Вивьена де Шантома. Визит к нему молодчиков Пьера Моссана на время встряхнул его, он озлобился, почувствовал желание действовать, драться, все в нем кричало от возмущения (на него, де Шантома, посмели поднять руку!), но затем наступила полная депрессия. И он сидел в своем старом уютном кресле, отгородившись от мира, и думал, думал. Он никого не хотел видеть, хотя одиночество угнетало его и парализовало последнюю волю, страшно было сознавать, что на старости лет у него нет ни одного близкого человека, никакой привязанности. Пустота в нем самом, пустота вокруг.Иногда, подчиняясь какому-то внутреннему голосу, Вивьен де Шантом поднимался и старческой походкой направлялся в комнату Жанни. Все в этой комнате оставалось так, как если бы Жанни никуда не уходила (он приказал слугам не трогать ни одной ее вещицы, не переставлять мебель, даже шелковое покрывало, которое Жанни перед уходом небрежно бросила на тахту, по распоряжению де Шантома оставалось лежать неубранным). Он подходил к портрету дочери, написанному маслом, останавливался и долго смотрел, чувствуя, как к горлу подступает ком и глаза застилают слезы.
— Жанни!
Он и сам не знал, произносит ли ее имя вслух или оно звучит в его сердце.
Почему он так просто с ней расстался? Почему не удержал возле себя — одного-единственного человека, ради которого стоило сейчас жить? Какая дикая мысль пришла ему в голову, когда он поставил перед ней ультиматум: или полный разрыв с Шарвеном — или она должна покинуть дом! Старый, выживший из ума идиот! Как будто простой офицер не может быть порядочным человеком. А эти кретины Пьеры моссаны вообразили, что он, Вивьен де Шантом, из-за страха пойдет на подлость и выдаст им дочь на заклание…
Поиски Жанни с его стороны пока не увенчались успехом. Люди де Шантома рыскали по всему Парижу, заглядывали во все места, где, по их предположению, она могла быть, но все тщетно. Наконец они посетили и мадам Лонгвиль. Хозяйка кафе, истерзанная своей ошибкой, которая едва не привела к роковым последствиям, встретила их с мрачной озлобленностью и на все вопросы отвечала лишь одно: «Никакой Жанни де Шантом я не знаю. И не обязана знать всех, кто посещает мое кафе…»
Тогда, ничего не добившись, они предложили де Шантому пригласить ее к себе — может быть, полагали они, ему она что-нибудь расскажет.
Прочитав визитную карточку Вивьена де Шантома, мадам Лонгвиль села в присланную за ней машину и уже через полчаса поднималась по мраморной лестнице в гостиную отца Жанни. Шла и думала: «Ничего я этому деспоту не скажу. Все они из одной шайки, у них нет ни любви, ни привязанностей даже к родному ребенку. Если бы этот де Шантом был настоящим отцом, он не выгнал бы Жанни из ее собственного дома…»
Она мысленно так его себе и представляла: злые глаза, в которых ничего, кроме жестокости, не увидишь, грубые черты лица, надменность, резкий, привыкший повелевать голос.
Слуга открыл перед мадам Лонгвиль двери гостиной, и она увидела медленно подходившего к ней болезненного вида человека, смотревшего на нее обеспокоенными глазами. Густая седина в волосах, бледное, словно измученное каким-то недугом, лицо, надломленность, которую нельзя было не заметить. Остановившись в двух шагах от мадам Лонгвиль, он тихо проговорил:
— Мадам Лонгвиль, прошу извинить меня за причиненное вам беспокойство. Если бы не чрезвычайные обстоятельства, я, поверьте, не стал бы вас тревожить…