Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И сразу преображался. В кабине теперь сидел Мартинес-боец: почти такой же хитрый, как Хуан Морадо, проницательный и мудрый, как его дед-сибиряк, злой, только сейчас спокойный и рассудительный. Поймав в прицел машину фашиста, будь то «юнкерс», «мессершмитт» или «фиат», он, прежде чем нажать на гашетку, говорил: «Я тебе, сволочь, сейчас влеплю! Я тебя, поганая твоя рожа, отучу от волчьих привычек!»

И ему казалось, что в эту минуту он видит поганую рожу Родьки…

Артур Кервуд, если бы у него спросить, о чем он думает, когда противник еще не появился, ответил бы, наверное, так: «А дьявол его знает! Не думаю ни о чем. А самое главное, стараюсь не думать о том, что меня могут срубить. Об этом ни один летчик не должен думать. Иначе, я уверен, его обязательно срубят. Если он начнет вбивать себе в свою дурную башку, что вот сейчас по его машине влупят из пушки и пулемета и

машина пойдет штопором в землю, — он уже наполовину труп… Думай о чем угодно, только не об этом…»

Сам он действительно не смог бы даже приблизительно воспроизвести ход своих мыслей. Они не отличались ни последовательностью, ни логикой — сплошной сумбур, все обо всем и ничего о чем-то определенном… «Зачем русские парни скрывают, что они русские? Мне, например, сто миллионов раз наплевать на разные комитеты по невмешательству и тех, кто тянет там волынку. Там же, кроме русского Майского, все до одного кретины — это как пить дать! Где у них штаб-квартира? Пару бы туда фугасок… А этот баск Эскуэро, которого привез Денисио, настоящий парень, только глаза у него бешеные. Не от хорошей, наверное, жизни… Глаза, конечно, у всех людей разные, а вот почему это так — никто толком не знает. Разрази меня гром, эта испанка в Мадриде глянула так, что с ног до головы мороз продрал по коже… Что это я тогда ей ляпнул? „Сеньора, Я очень влюбился здорово в вас, и дрожу я, лист оливы как, посмотря на вас, чтоб черти меня два жарили дня, если неправду говорю…“ Мощная речь, ничего не скажешь. А она… Дьявол бы побрал этих испанок, покрутила у моего виска пальчиком, — не все, мол, дома! — и пошла дальше. Говорят, в Испании у них насчет легкой любви номер не проходит, попы запугали вечным огнем и смолой так, что любая сеньора или сеньорита двести раз подумает, прежде чем решиться… Тут не так, как во Франции, у Арно Шарвена…»

Арно Шарвен любил смотреть на небо. Оно словно обнимало его, он мог поклясться, что чувствует его запах, как чувствуют особенный и неповторимый запах женских волос. Когда небо было синим — ни одной тучки на самом далеком горизонте, — оно источало нежнейший аромат, и ни пары бензина, или горячего масла, или металла машины не в силах были перебороть этот аромат. А если где-то в стороне сверкали молнии и громыхал гром и небо казалось неуютным и мрачным, — Арно Шарвен ощущал совсем другой запах, запах порохового дыма, хотя вблизи не разрывались снаряды и его пулеметы пока молчали.

Он, как никто другой, различал сотни оттенков неба и в каждом из них находил удивительные свойства природы, щедро разбрасывающей живые краски…

Как-то он спросил у Артура Кервуда: «А какое небо на твоей родине?» Кервуд пожал плечами: «А дьявол его знает, какое оно есть? Небо как небо… Как везде…» Арно посмотрел на него с недоумением: «Как везде? Такого не может быть… Природа не настолько бедна, чтобы повторяться…»

Нельзя сказать, чтобы он всегда относился к небу с обожанием. Бывали минуты, когда Арно Шарвен ненавидел его так как ненавидят лютого своего врага. Вот тучи затянули все вокруг, сверху сеет и сеет мелкий дождь, даже невысокие холмы скрылись в мутной пелене, и машины стоят на приколе, а где-то там, за этими холмами, идет неравный бой, и артиллерией фашистов уничтожает все живое, и гибнут, гибнут солдаты Испанской республики… Взлететь бы сейчас всей эскадрильей, с воем промчаться над позициями фашистов, облить их свинцовым дождем, придавить их, заставить втиснуться в землю, чтоб захлебнулись в жиже и больше не подняли голов.

Но сеет и сеет мелкий дождь, небо нависло над самой головой — злое, угрюмое, жестокое небо; о том, чтобы взлететь, не может быть и речи, и Арно Шарвен шлет ему проклятия, смотрит на него ненавидящими глазами и ругается так, как не ругается и портовый грузчик Марселя.

А потом, когда вдруг появятся голубые просветы и пелена хотя и медленно, но уверенно сползает в ущелья, и Хуан Морадо дает короткую команду: «По машинам!», и эскадрилья поднимается в воздух, Арно Шарвен вновь ощущает привычные запахи неба, широко открытыми глазами, словно ребенок, смотрит на неповторимые краски и ни о чем другом до самого начала боя думать не желает. Небо и думы о нем — это его охранная грамота, его защита от мрачных мыслей о том, что жизнь не вечна и может оборваться в любую минуту… Особенно на войне…

Порой Арно начинал думать о Жанни. Далекой, очень далекой казалась она ему и, хотя он никогда не забывал о ней, асе же ему с трудом удавалось вспоминать ее голос, походку, руки, ее привычки, смех — все то, что когда-то он носил в своем сердце. Нет, он и сейчас ничего не забывал, но не было той острой тоски по Жанни, это Арно Шарвена

пугало, потому что он знал: Жанни — навечно, никто другой ему больше не нужен…

А Денисио… Денисио не давал себе расслабляться ни на минуту. Стоило ему сесть в кабину, застегнуть шлем и надвинуть на глаза очки — и все остальное отодвигалось на задний план, уходило из его жизни, как ненужное и лишнее. Он тоже не знал, какую — схему боя придется применить, все зависело от того, со сколькими машинами противника придется драться, какая высота к началу боя будет у него и у противника, и главное — цель боя: не дать прорваться к объекту бомбардировщикам — это одно, ввязаться же в бой непосредственно с истребителями — совсем другое.

Он многому научился и продолжал учиться у Хуана Морадо. И не только ведению боя. Он учился у него выдержке, умению ориентироваться, принимать решение в доли секунды — именно в этом, по мнению Денисио, и была тайна непобедимости мексиканца. В этом и в его железной воле.

В сравнении с другими летчиками Хуан Морадо казался если и не тщедушным на вид человечком, то уж никак не богатырем. Невысокого роста, худощавый, с тонким нервным лицом, с вечно усталыми и воспаленными от недосыпания глазами — порой он был похож, скорее, на рано состарившегося мальчишку, у которого как-то вдруг прервалось детство и так же вдруг наступила зрелая пора мужчины с непосильными заботами, тяготами, треволнениями и бедами.

Но внешность внешностью, а не было в интернациональной эскадрилье человека, который обладал бы такой силой духа, как ее командир. Сложен и не всегда понятен был внутренний мир Хуана Морадо. О прошлом его, кроме Риоса Амайи и Педро Мачо, никто толком не знал. Говорили, правда, будто с раннего детства он был пеоном, пастухом, работал на тростниковых плантациях, бродил по стране с балаганом доморощенных циркачей, мыл посуду в захудалых тавернах… Нищета и бесправие шли за ним по пятам, и лучшим учителем Хуана Морадо была сама жизнь. Она научила его любить добро и люто ненавидеть зло, она призвала его бороться за справедливость и уже в девятнадцать неполных лет привела его в коммунистическую партию.

С тех пор он и стал ее бойцом — на редкость твердым и бескорыстным.

По характеру молчаливый — бывало, за день не скажет в двух десятков слов, — о себе Хуан Морадо ничего не рассказывал, но нельзя было не видеть и не чувствовать, какой огонь клокочет внутри этого человека, какие душевные силы в нем заключены. К фашистам он относился так, будто во сне и наяву видел перед собой клубок змей и именно ему, Хуану Морадо, самой судьбой предназначалось раздавить этот клубок, втоптать в землю и таким образом очистить ее от скверны.

Часто, исподволь наблюдая за мексиканцем, Денисио ловил себя на мысли, что хочет во всем на него походить. Сам заслужив славу боевого летчика высокого класса, он тем не менее видел, что до мастерства Хуана Морадо еще далеко. И когда ему приходилось вылетать на задание вместе с командиром эскадрильи, Денисио словно бы впитывал в себя великую науку драться и побеждать…

Денисио нельзя было назвать самоуверенным человеком — для этого он обладал изрядным запасом скромности, но если другие летчики постоянно нуждались — пусть порой и бессознательно — в какой-то защитной броне, ограждающей их от мрачных мыслей (а не станет ли грядущий бой моим последним боем?!), которые, как ничто другое, расслабляют волю, то Денисио такая защитная бронь была не нужна: с каждым новым боем, приносившим ему победу, у него росла уверенность, что он выйдет победителем и в следующем бою. Эта убежденность рождалась из веры в свои возможности, из опыта, из непреодолимого желания выжить в этой войне. Не для того выжить, чтобы просто остаться живым и продолжать любоваться морем, цветами, любить Эстрелью и снова увидеться со старым пилотом Денисовым-старшим, — это разумелось само собой, — а для того, чтобы со своим опытом, закаленностью, умением побеждать сильного и умного противника, через какое-то время схватиться с ним уже в своем небе, защищая уже свою землю и свой народ.

Нет, Денисио, конечно, не считал Испанию «учебным полигоном», как ее считали немцы и итальянцы. Испания была его кровоточащей раной, и не только потому, что в ее земле уже лежали близкие ему люди: поскольку трудовая и честная Испания приняла на себя первый удар фашизма — она, как когда-то говорил о себе Павлито, защищала сейчас человечество. А разве тот, кто хоть однажды отведет от тебя руку бандита, не становится для тебя родным и близким?..

3

…Они действительно шли на Валенсию — пятнадцать «юнкерсов» и семерка «мессершмиттов». Истребители все так же летели, растянувшись цепочкой, метрах в пятистах выше бомбардировщиков.

Поделиться с друзьями: