Красный ветер
Шрифт:
— Командиров дивизий ко мне! Чего же вы стоите, как бараны? Вы слышали мое приказание?
Они сразу же будто растворились в воздухе, и генералу показалось, что в этом диком хаосе он остался один. И когда вдруг из-за облаков вырвались истребители и начали поливать шоссе из пулеметов и пушек, когда генерал увидел подавленные, растерзанные передовые части корпуса, он не тронулся с места. Вокруг него цокали и свистели пули, горели машины, рядом лязгал гусеницами перевернутый вверх брюхом танк, а Роатта стоял и смотрел в хмурое небо Испании, из которого теперь лился свинцовый дождь. Какой-то фанатик — солдат огромного роста — встал перед ним, заслоняя его своим телом. Но генерал оттолкнул его и сказал только одно слово:
—
Две эскадрильи «фиатов» мокли под дождем, точно сонные куры. Засунув руки в карманы реглана из желтой кожи, хлюпая по лужам, командир истребительного полка майор Леоне простуженным голосом говорил командиру эскадрильи капитану Бертонни:
— Вы слышали, капитан? Эти дьяволы все-таки взлетели. И они сейчас устроят хорошую баню дивизии «Черное пламя» — она ведь первой должна выйти на Французское шоссе. Что будет потом, вы знаете?
— Предполагаю, — коротко ответил Бертонни. — Но что я могу сделать? Вы же видите: аэродром — среди холмов, а холмы закрыты. Посылать летчиков на смерть?.. Они не желают умирать…
— Не желают умирать? — зло усмехнулся Леоне. — Странно. Парни с таким высоким моральным духом… Вы меня удивляете, капитан…
— «С таким высоким моральным духом!» — не менее зло ответил Бертонни. — Сброд! Эти прохвосты мечтали, что каждый из них заведет здесь собственный гарем из насмерть перепуганных испанок — заниматься любовью куда приятнее, чем драться над невеселыми вершинами Сьерра-де-Гвадаррамы. Черт меня подери, я голову даю, на отсечение, что девять из десяти моих храбрых орлов сейчас с удовольствием вернулись бы в свои римские и неаполитанские норы, лишь бы не взлетать вот в такое роскошное небо!
— А вы? — снова усмехнулся Леоне. — Лично вы, капитан? Не кажется ли вам, что генерал Роатта обвинит вас в трусости. Или вы тоже мечтали завести «здесь собственный гарем из насмерть перепуганных испанок»?
Капитан остановился, в упор посмотрел на Леоне.
— Меня? Меня могут обвинить в трусости?
Красивое белое лицо его, с мужественными резкими чертами, исказилось от гнева. Но даже искаженное, оно не казалось ни отталкивающим, ни неприятным: Не случайно, наверное, в кругу летчиков капитана Бертонни называли благородным римлянином, хотя это не очень вязалось с его резкостью, а порой и с сумасбродством.
— Вы могли бы подать пример, — уже спокойнее и мягче сказал Леоне. Пример командира всегда заразителен…
Капитан кивнул головой:
— Я вас понял, господин майор.
И пошел, не оборачиваясь, к своей машине.
…«Фиат» пробежал уже более двух третей летного поля, но никак не мог оторваться от земли. Из-под колес разлетались комья грязи, машину тянуло на нос, и капитану приходилось прилагать немалые усилия, чтобы она не скапотировала. Бертонни, конечно, знал: если это случится — катастрофа неизбежна. Несколько раз у него возникало непреодолимое желание убрать газ, остановить пробег и вернуться назад — разве не видно, что из этой затеи ничего не выйдет! Но он не сделал этого. В конце концов, Леоне прав: его наверняка обвинят в трусости. Его, капитана Бертонни, который всегда считался одним из лучших летчиков-истребителей итальянских военно-воздушных сил! Ему еще не было и двадцати пяти лет, а его уже дважды награждали за храбрость и искусство высшего пилотажа. И именно на него пал выбор, когда возник вопрос, кого же назначить командиром первой истребительной эскадрильи экспедиционного корпуса генерала Роатта — эскадрильи, которая должна была расчистить небо Гвадалахары от вражеской авиации…
Машина наконец оторвалась и в полуметре от земли на самой минимальной скорости поползла навстречу близким холмам. Рвануть бы ручку на себя, взмыть повыше — в грязные клочья облаков, в эту непроглядную муть, подальше от каменистых нагромождений, усеявших холмы, которые приближались так быстро, словно машина теперь мчалась на них с бешеной скоростью,
по рвануть ручку на себя — это тут же свалиться на крыло и врезаться в землю…Вот только в эту минуту капитан Бертонни впервые и подумал о том, каким злым ветром занесло его в Испанию, которую он любил не меньше, а, может быть, даже больше, чем свою родину. Часто наезжая в эту страну, он не переставал восхищаться ее суровой красотой, не переставал проникаться все большей любовью к ее народу. Где бы он ни был — в Андалузии, в Барселоне, в стране басков, — Бертонни везде чувствовал себя так, словно после долгой разлуки возвратился в свои родные края, под отеческий кров. Он и удивлялся этому чувству, и радовался ему.
Бертонни мог честно признаться самому себе: когда Испания стала Республикой, он увидел в этом своего рода закономерность. Любить свободу так, как ее любят испанцы, думал он, никто другой не способен. Это ведь особенный народ, кто-то, может быть, и готов смириться с ярмом, но только не испанцы. Свободолюбие у них в крови — в этом Бертонни не сомневался.
И вдруг — франкистский мятеж. Друзья Бертонни встретили это событие по-разному. Одни с удовлетворением: справедливость, мол, должна восторжествовать — не плебеям же править такой страной. Другие, в том числе и сам Бертонни, со скрытым чувством горечи: Италия, Германия, а теперь и Испания? Значит, фашизм хочет подмять под себя всю Европу?
Однако таких было меньшинство. Притом меньшинство пассивное — политика мало интересовала людей, больше занятых устройством собственной карьеры, чем размышлениями над судьбами мира. Фашизм, конечно, это плохо, но что поделаешь, коль история развивается в этом направлении…
А когда Бертонни предложили (намекнув, что если он не выразит согласия, то ему придется расстаться со званием офицера итальянских военно-воздушных сил и ожидать еще более неприятных последствий) принять эскадрилью и отправиться в составе экспедиционного корпуса на помощь Франко, он не отверг этого предложения. Не смог отвергнуть. И не потому, что боялся тех самых последствий, на которые ему намекали. Нет. Честолюбивый сверх меры, он больше всего боялся, как бы его не обвинили в трусости.
И он согласился.
…Холмы с каменистыми нагромождениями были совсем близко. Вершины их скрывались в тумане, они далеко тянулись вправо и влево, образуя непреодолимую преграду на пути самолета, и Бертонни вдруг отчетливо понял, что их ему не обойти, не перетянуть. А потом его машина вошла в черное облако, в котором были различимы лишь струи снега, перемешанные с дождем. Мрак, хаос, в котором, как показалось капитану Бертонни, вдруг закружилось черное воронье. Закружилось, захлопало крыльями по крыльям машины, задолбило отвратительными черными клювами по фюзеляжу.
Какое-то время он летел вслепую, даже закрыв глаза. А когда снова открыл их и в нескольких десятках метров увидел перед собой как бы срезанную гигантским ножом часть холма с мокрым каменистым телом, на котором круглыми лишаями желтела мокрая трава, Бертонни резко рванул ручку управления на себя, в отчаянной попытке стараясь бросить машину вверх, через холмы. На миг ему почудилось, будто там, вверху, мелькнул крохотный кусочек синего неба. Синего неба Испании, которую он любил не меньше, чем свою родину…
Они стояли вокруг майора Леоне — все летчики эскадрильи капитана Бертонни, одного из лучших истребителей итальянских военно-воздушных сил.
Они втайне надеялись, что Бертонни все же перетянет холмы, сделает круг и сядет. Выйдет из машины, лихо, как всегда, сдернет с головы шлем и, минуту помолчав, скажет: «Крест. Летать нельзя!»
Святая мадонна, они подхватят его на руки, отнесут в сколоченный из грубых досок домик, пахнущий осенним лесом, нальют там по кружке доброго итальянского «мартини» и провозгласят тост за своего храброго командира, который понимает, что такое жизнь и что такое смерть.