Крайняя изба
Шрифт:
— Ложьте на тумбочку копеешки свои. — Сашка был в бане и за истопника, и за кассира, и за уборщицу. Уборкой, правда, всегда за него Устинья занималась.
— Айда, бабы! Самообслуживанье седни, — предводительствовала все та же Горохова.
Зазвенел пробой, отомкнулась дверь. Женщины задерживались недолго в предбаннике, билеты отрывали, выкладывая на тумбочку пятнадцатикопеечные монеты, шли в раздевалку. Громко смеялись там, оживленно судачили меж собой, не зная, что тонкие стены старенькой бани каждое слово пропускают:
— Сашок-от… не показался даже.
— Пьяный, поди… Они давечь с Глуховым сюда направились.
— Того небось не погладят
— Ясное дело, не погладят.
Женщины, шлепая босыми ногами и гремя тазиками, переходили одна за одной в моечное отделение. Разговор стал глуше и отдаленнее, но и оттуда их было хорошо слышно.
— Ай да ребята! Ай да пацаны!.. Крепко они насолили Глухову.
— И куда человеку эстоль? Полон ведь двор своего добра. Нет, позарился…
— Слышь, Клавдия? (Оказывается, и Клавдия в бане была.) Как вы с ним в бригаде-то уживаетесь?
— Так вот и уживаемся. Он после собрания не разговаривает с нами.
— Да что ты?
— Ей-богу, бабоньки.
— Ай-ай-ай…
Кто-то еще пришел, заглянул в моечную:
— Где наш Сашок-от?
— Заходи, Сань. Самообслуживание седня. Деньги на тумбочку — и сюда!
Через минуту-другую бабы встретили Саньку восхищенными возгласами:
— Ну, Санька! Ну, девка!..
— И куда мужики смотрят?
Санька непонятно засмеялась:
— Идемте-ка лучше париться! Жирок сгонять, бабоньки!
— А у нас его и так не лишко, — снова подала голос неугомонная Ксюшка. — Днем с топором, вечером с ухватом… откуда ему, жиру-то, быть. Ни вильнуть, ни тряхнуть нечем. Я, как попадаю в город, все на тамошних баб любуюсь. Уж больно гладки, сок брызжет… Да еще брючки в обтяжку напялят, эх, раздолье мужицкому глазу!
В парилке открутили вентиль — нарастающе зашумел пар. Женщины пронзительно заповизгивали, заохали, сочно захлестались вениками.
— Как ты выдерживаешь тут? — спросил Глухов.
— Что как? — не понял Сашка.
— Голые бабы рядом!.. Иногда, поди, спинку потереть насылаешься?
— Какой из меня терщик, — понурился Сашка. — Я чурки не могу расколоть, не то что с бабой управиться. Зачем ты меня вовсе не задавил?
— Ну, начал опять…
У Сашки Глухов высидел до вечера, дотемна. Нытье истопника терпел, бабские сплетни слушал.
И о чем только не треплются, не болтают бабы, собравшись вместе. И о недугах-то своих, и заботах, и чаяниях. Болтают и такое, аж уши вянут. За время, проведенное в кочегарке, Глухов узнал про себя и про других столько, сколько бы в жизнь не узнал. Узнал, например, что Людмила кем-то присушена, приговорена к нему, иначе бы она уж давно удрала от него, от «нелюдя» такого. Узнал, что денег у Глуховых, оказывается, куры не клюют, что хранит их Иван на семи сберегательных книжках, а не обходится, как на самом деле, одной. Да и денег в последние годы заметно поубавилось: кругленькую сумму Сашке выплатили, из вещей, из одежки кое-что прикупили — вот почти и все деньги.
Глухов был не жаден к деньгам. Мог легко и бездумно потратиться на что угодно. Но зато и приобретать зарабатывать их умел, ничем не гнушаясь при этом. Без денег, когда, как говорится, ни шиша за душой, он себя чувствовал неполноценным.
Часам к четырем появилась Устинья. Баня уж была пуста и тиха. Людей ходит мыться немного, у всех почти в поселке свои бани.
— Вы чего здесь рассиживаете, мужики? — заглянула она в кочегарку. — А-а, — увидела Устинья пустую бутылку, — ты бы, Иван, не поважал его. Ему ведь нисколько-нисколько нельзя… Пойдем,
Саш. Поможешь мне.Сашка с готовностью вскочил. У двери он остановился, сказал прочувствованно:
— Золото мне баба попалась!.. — Подумав, добавил: — Только вот Нинка ее не признает меня. Не родная так не родная. Не любит, когда я выпимший прихожу.
В Холмовку Устинья приехала по вербовке. С Нинкой уже. Мало про Устинью знают в поселке. Знают только, что замуж она не выходила — документы чистые. Но как умудрилась такую красивую, нисколько на нее не похожую девку родить, тоже мало понятно. Как Устинья жила до вербовки, почему в леспромхоз подалась? — ничего неизвестно, думай что хочешь. Сама о себе она ни слова, ни полслова.
Глухов просто так, для смеха, сказал:
— А ты и свою заимей, родную.
— Да вот с божьей помощью… получилось вроде, — признался неожиданно Сашка. — Цвести начала Устина.
— Но-о? — удивился Глухов. — С божьей, а не с соседовой? — заподтрунивал он над Сашкой. — А говорил, что не можешь…
— Пусть у тебя язык отсохнет, — незло пожелал Сашка. — Мне бы еще выпивать бросить.
Он толкнул дверь, уковылял помогать Устинье, что-нибудь вынести-поднести.
Краешком уха Глухов улавливал их будничный, спокойный разговор:
— Мыться-то когда собираешься?
— Только вот приберусь немного.
— А Нинка?
— И Нинка сейчас подойдет.
— Добро. Я вам тут свеженький веник связал. Сам-то я еще вчера…
— Худая из меня парщица — давление. Нинка разве пожогается.
— Ну хоть Нинка пусть.
Глухов неохотно поднялся с насиженного места.
На ночь опять разветрило, разогнало тучи. Лес стоял черный, обдутый за день, без теплой вчерашней накидки, пышной и белой. Он зябко и колко щетинился, шумел под ветром. Снег еще больше уплотнился, осел, теперь его и оттепель не скоро возьмет.
Домой не тянуло. Нечего ему дома делать. Что он, опухшую от слез Людмилу не видел? Что он, по-настоящему отдохнуть не имеет права? Имеет.
Пойдет-ка он лучше к Пахе Волкову. Может, тот что подскажет, как Глухову дальше быть, как легче от охотинспекции отбрыкаться? Паха мужик толковый, сам, говорят, лосей этих почем зря шлепает. И ни разу не попался, главное. Дошлый мужик.
Ивана не очень-то беспокоило, что он поспешил разделать лосиху. В случае чего, скажет: мясо, мол, могло испортиться. Тут его поймут. Тут правота на его стороне. Но вот как уверить охотинспекторов, что спасти лосиху просто-напросто невозможно было, что у Глухова не было иного выхода, как накинуть петлю на шею лосихе и хоть тушу, да вытащить, не пропадать же добру.
А в том, что ему все-таки придется разговаривать с охотинспекцией, он уже не сомневался. От вчерашней надежды, что «вдруг да и пронесет еще», не осталось и помина.
Глухов поднимался от бани в угорок. Навстречу ему по вытоптанной тропке шла Нинка Устиньина, тонкая, длинноногая, еще не оформившаяся, в маломальской одежке, но уже привлекательная, милая, с огромными синими глазищами, пронзительными и не по-детски пытливыми. И в кого такая глазастая уродилась?
— Здравствуйте, дядя Ваня, — вежливо поздоровалась Нинка. И у Глухова внезапно защемило внутри, колкий комок подкатил к горлу, глаза наполнились влагой. Тяжелая, непреодолимая жалость к себе, к безотцовской девчушке этой нахлынула вдруг, согнула Ивана. Ну, кто еще, кроме ребенка, может сейчас в поселке так доверчиво взглянуть на него, без осуждения и подозрительности: ах, мол, ты такой-сякой, разэтакий? Никто.