Кража
Шрифт:
Хотел бы я, чтобы с каждым разом становилось легче, но нет; пусть у него руки, что твои окорока, широченные плечи, сила дурачья, но каждый раз мне представляется, что он погиб, утонул, попал под машину, его затащили в свои трейлеры какие-то маньяки. А делать нечего, только ждать, и всю вторую половину дня я пытался выбить кредит, а сам носился вверх-вниз по лестнице как волосатая реинкарнация покойной матушки, ожидающей возвращения Черепа и Кости с футбольного матча в Джилонге. Всякий раз она уверялась в его смерти, оплакивала нас, сирот, а он являлся, пьяный в сосиску, и мы, мальчишки, тащили его в прихожую, шестнадцать стоунов мертвого веса.
– Давай, Мясник, будь умницей, сынок, сходи заменя к Китайцу! – У Китайца не видели, что творится с моей матушкой, чего им было не потакать отцу?
А
– Ах ты, блядина подлая, где таскался?
Ну, они со стулом вздумали прогуляться. Оно бы хорошо, одна беда – гулять-то он любил, но ключ я ему доверить не мог, а придурок свихнулся бы окончательно, если б не застал меня дома. Вот почему пришлось таскать его вместе с чертовым стулом по галереям, плевать, есть у меня проблемы пострашиее Хью. Во-первых, довольно скоро я понял, что не добьюсь выставки без двух главных моих работ, из которых первую украли копы, а вторую – Жан-Поль. Казалось бы, чего проще. Одолжить их. Но Жан-Поль отказывался помогать, потому что – послушать только! – утратил ко мне доверие.
– Я готов предоставить фотографию, – заявил он. – Если это поможет.
– Десять на восемь футов.
– Легче, друг мой, легче.
Вот хуила, думал я, это тебе легче, ебаный ворюга!
– Я предоставлю вам десять на восемь футов.
«Прэдоставлю», говорит он, его отец ведь не приехал из Антверпена на эмигрантском пароходишке по десять фунтов с человека, он не строил амбары для шерсти и не ел какаду на ужин. Откуда взялось это дерьмо – «прэдоставлю»? Старая леди Уилсон расплачивается со стригалями! «Прэдъявите шэрсть. Есть прэтэнзии?»
– И когда же вы прэдоставите мне мои десять на восемь футов? – спросил я Жан-Поля.
– Завтра, – прищурился он.
Я выждал день и позвонил в его контору и, разумеется, никто слыхом не слыхивал ни про какие десять на восемь, а что касается Жан-Поля, он пока что уехал в Аделаиду выступать на конференции по хирургической ампутации имущества больных и престарелых.
Трижды я обращался в полицию, четырежды звонил по телефону, указанному на визитке детектива Амберстрита, но тот, как настоящий сиднейский коп, не отзванивал. К черту все – я забросил стул Хью в багажник, и мы поехали к паршивому бомбоубежищу, которое полиция возвела себе в Дарлингхерсте. Стоял уже конец марта, но все еще было очень жарко, и я заранее прикупил чипсов и кока-колу, чтобы поставить стул в тенечке возле Оксфордского спортзала через дорогу.
Но Хью боялся полиции и как увидел бомбоубежище, отказался выходить из машины, запер дверцу и закрыл рукой бородавчатые глазки.
– Скотина глупая, – сказал я. – Ты тут изжаришься.
Он только пукнул в ответ. Цветочек ароматный.
Я вошел в участок исключительно с целью разыскать Амберстрита, но вскоре понял, что могу идти, куда хочу, никто не мешает, вот почему через пару минут я вышел из лифта на третьем этаже и обнаружил пригвожденную к стене вывеску «ИСКУССТВО». Кто из тысяч людей, побывавших в этом ужасном здании, мог вообразить подобное распятие? Рядом двойная дверь открывалась в большой зал без окон, в глубине которого высилась железная клетка, смахивающая на обезьянник. Там хранились ящики, полотна, тридцать две бронзовые копии Роденовых [31] скульптур, из-за которых вечно заводится дело в суде, а они размножаются, ровно кролики по весне. Дверь вольера была широко распахнута, но моему следующему и вполне естественному шагу воспрепятствовали.
31
Огюст Роден (1840–1917) – французский скульптор.
– Кто вы такой? – Возникла крошечная женщина в форме с замечательно длинным и прямым носом.
Я осведомился насчет детектива Амберстрита.
– Детектива Амберстрита здесь нет. – Вся в галунах,серебре, пронзительно яркие голубые глаза.
– А как насчет детектива Юбэнка?
– Он покинул нас.
Господи, в последний раз, когда я видел тупицу, он уносил с собой мою картину.
– Только не это! – возопил я.
Глаза ее увлажнились, и дамочка погладила меня по рукаву.
– Он ездил в Коффс-Харбор, – пояснила она.
–
И что?– Инфаркт, полагаю.
Но моя картина? Так и осталась в районной больнице Коффс-Харбора? Ящик уронили, он раскололся, и теперь картина даже не в больнице, хуже того – где-нибудь на таможне, в аэропорте Коффс-Харбор, сложенная вдоль и поперек, смятая, будто меню, забытое в ящике стола.
– Детектив Амберстрит уехал на похороны, – пояснила она, раздувая ноздри в знак сочувствия. – В Ла-Перуз.
Если б не эти ноздри, я уточнил бы, какой веры придерживался покойный, и это сильно облегчило бы мою задачу, поскольку кладбище в Ла-Перуз необъятно, и когда мы с Хью проехали пресвитерианскую часть и двинулись вдоль иудейской, мы уперлись в заводскую стену, ограждающую участок с севера, и оставалось только ползти по узкой дорожке среди китайских мавзолеев. В стороне покоились католики, а далеко внизу, там, где кладбище вплотную подходит к тянущимся вдоль реки китайским огородам, я разглядел одинокую похоронную процессию. Шанс игрока, но я припарковал машину, Хью извлек свой стул, и мы двинулись наперерез плакальщикам.
Я успел добежать до середины холма, придерживаясь узкой асфальтовой дорожки, как вдруг позади раздался громкий вопль и, оглянувшись, я увидел, что Хью взволнованно тычет пальцем в сторону контейнерного терминала Ботани-Бэй – а в какой именно по вероисповеданию участок, не разберешь.
Заметил Барри Амберстрита?
Не мог же я сразу ему довериться, но когда Хью вместе со стулом помчался вниз по склону холма, перепрыгивая через могилы, падая, перекатываясь, вскакивая на ноги, через пресвитерианцев и методистов, устремляясь под сень электростанции Баннеронг, я разглядел далеко у подножья одинокую фигуру в официальном костюме. Довольно тощий – неужели он? Мои кожаные тапки мало подходили для такого дела, но Хью носил кроссовки и бежал неумолимо, взмахивая левой рукой, словно его приковали к тренажеру в Оксфордском спортзале.
У меня за спиной разъезжались машины с католических похорон. Что я себе думал, почему не мог отложить встречу с Амберстритом на другой день? Нестерпима была разлука с моей работой. Если картина осталась в Коффс-Харбор, я завтра же сяду на самолет. Да, я ребенок, пугливый, нервный, зацикленный на своем, и вот я уже бегу рядом с безумным здоровяком-братом, неразрывно связанный с ним и отраженный в нем, двойная, блин, спираль, с меня слетает пижонская обувка, но я уже добрался до нижней части кладбища, где лежат анабаптисты и свидетели Иеговы, бегу, как пес за брошенной палкой, и уже не вижу того парня в костюме, не вижу ничего, кроме цепи, ограждающей всю территорию, и Хью перебирается через ограду, решительно дергает на себя стул, когда ножка застревает в щели. По другую сторону пляж – это доконало меня, глаза защипало горло сжалось, пляж, воспоминание о других пляжах, о том, как Хью поддерживает моего мальчика, моего малыша в перламутровой пене прибоя Китовой заводи. Теперь он топал по грязному песку Ла-Пердеть-руз, и снял с себя рубашку из «Кей-марта», кремовая, розовая, дранная кожа, уселся разглядывая ржавые контейнеры дальнего причала. За нашей спиной рядами амфитеатра сгрудились покойники. Проволока оцарапала мне палец, и я заплакал.
14
Песок в Ла-Перузе действовал Лысому на нервы, и, как всегда, все у него – личный вопрос: горы возникали и рушились, чертовы скалы, чертов прибой, рыба дохла, раковины пустели, ломались, словно кости, кораллы, «превращаясь в песок на сиденье легкового фургона «холдена» – и так целую вечность С ЕДИНСТВЕННОЙ ЦЕЛЬЮ: корябать его прыщавую задницу. Отец наш, Череп, был точно такой же, и мы, два брата, трепетали перед его гневом, когда ЗАНЕСЕННЫЙ С УЛИЦЫ ПЕСОК обнаруживался на коврике «вокс-холла-кресты», и нам сулили порку ремнем для правки бритвы, электрическим проводом, полосой только что снятой шкуры, спаси Господи, ну и языку него был, рот – что узкая прорезь. В детстве я никак не мог понять, почему при виде чистого приятного песка папашины глаза, налитые кровью, вспыхивают ужасом, но я тогда еще не видел песочных часов и не знал, что мне предстоит умереть. Никто не спасется, и пришел папашин час, вечный ветер с песком задул в его кишках и разорвал его на куски, прости, Господи, прегрешения его. Никогда он не ведал покоя в жизни, и, должно быть, и в смерти, не понимал, что значит сделаться песчинкой, частичкой песка, просочиться, под благостный шепот множеств и множеств, сквозь персты Господа.