Крематор
Шрифт:
— А что, если я повешу тебя, дорогая?
Она улыбнулась мужу, очевидно, не расслышав его слов, а он резко ударил ногой по стулу — и все было кончено.
Натянув в передней пальто, Копферкингель отправился в немецкую уголовную полицию и продиктовал там для протокола:
— Ее толкнуло на это отчаяние. Она была еврейкой и не смогла жить со мной под одной крышей. Возможно, она догадывалась о том, что я собираюсь развестись с ней, потому что этот брак был несовместим с моей честью истинного арийца. И добавил про себя: «Я жалел тебя, дорогая, очень жалел. Ты стала грустной, понурой, и это вполне понятно, но я — немец, и мне пришлось принести тебя в жертву. Я спас тебя от мук, дорогая моя, а они наверняка предстояли тебе. Сколько страданий, небесная, принесла бы нам в новом, счастливом и справедливом мире эта твоя еврейская кровь…»
Лакме была кремирована в Слатинянах… а пан Карл
Да, для детей поступок их матери оказался потрясением, однако жизнь учит нас смиренно переносить ее удары.
— Нынче, дражайшие мои, — сказал Копферкингель своим солнышкам, стоя с газетой в руках посреди столовой, — нынче жизнь — это борьба, мы с вами живем в великое революционное время и обязаны мужественно переносить все испытания. Милостивая природа освободила нашу незабвенную от оков земного мира и вновь обратила ее во прах; ей открылся космос, и я не исключаю, что у вашей матери теперь иная телесная оболочка — ведь кремация заметно убыстряет процесс. Она была хорошей, доброй женщиной, — добавил пан Копферкингель, — верной, тихой, скромной, ей уже просиял вечный свет, и она навсегда обрела покой. — И Карл Копферкингель раскрыл газету. — В человеческой жизни все очень зыбко, — продолжал он. — Будущее неопределенно, и люди зачастую страшатся его. Определенна и неотвратима одна только смерть. Впрочем, есть еще кое-что: тот новый, счастливый строй, который будет вот-вот установлен в Европе. Итак, новая, цветущая Европа фюрера и — смерть, вот что ожидает человечество… В сегодняшней газете, — он зашуршал газетным листом, — напечатано одно красивое стихотворение, мне даже кажется, что оно было написано в память моей драгоценной Лакме. Я сейчас прочту вам первую строчку: «Сумерки, день спешит обручиться с вечером.»
Потом он отложил газету в сторону, извлек из шкафа книгу о Тибете и вновь обратился к детям:
— Теперь, нежные мои, когда мы с вами лишились матери, я обязан заботиться о вас еще усерднее, чем прежде. Зинушка, — он улыбнулся дочери и опустил глаза на книгу о Тибете, которую по-прежнему сжимал в руке, — ты красива, как твоя мать, ты дружишь с паном Милой, но после каникул тебе придется перейти в немецкую школу. И тебе, Мили, тоже. — Он посмотрел на мальчика долгим испытующим взглядом, а потом опять перевел глаза на книгу о Тибете и слегка наморщил лоб, этот мальчик с тонкой, нежной душой все больше и больше беспокоил его. «Он никогда не походил на меня, — думал он, уставившись на желтую коленкоровую обложку, — никогда. да еще эта подозрительная склонность к бродяжничеству. Как бы он опять не заблудился где-нибудь в ночи и мне не пришлось бы разыскивать его с полицией, как тогда в Сухдоле. А его приятель боксер вместо того, чтобы закалять и укреплять дух Мили, только портит его и сбивает с истинного пути. Не превратиться бы ему в Войту Прахаржа из нашего дома!»
А однажды.
Дело было в казино. Копферкингель в присутствии белокурой красавицы Марии, которая напоминала ангела и кинозвезду одновременно и которую он называл Марлен, беседовал о своем сыне с Вилли Рейнке.
— Мили все больше беспокоит меня, — вздохнул он, окинув взором роскошные ковры, картины и хрустальные люстры, — по-моему, он становится слишком мягкотелым и изнеженным, он никогда не походил на меня, а уж эта его подозрительная склонность к бродяжничеству. Боюсь, что ему опять придет фантазия ночевать в стогу сена у Сухдола. Бокс, на котором мы с тобой тогда были, — он посмотрел на стол, где стояли рюмки с коньяком, — к сожалению, не пошел ему впрок. Боксировать он не станет ни в коем случае — хотя это и могло бы ему когда-нибудь пригодиться, ты сам так говорил. Но зато он познакомился с подручным мясника. Этот малый портит Мили и сбивает его с истинного
пути вместо того, чтобы закалять и укреплять немецкий дух, который я старался привить ему. Я очень огорчен, потому что с ним может случиться то же, — он опять посмотрел на рюмки с коньяком, — что случилось с Войтиком Прахаржом из нашего дома.— Его мать была наполовину еврейка, — сказал Вилли, взглянув на белокурую Марлен, прильнувшую к плечу пана Копферкингеля, — и это дает себя знать в сыне. Миливой — метис второй степени. Согласно имперскому закону от 14 ноября 1935 года, параграф второй, он является метисом второй степени, так называемым «евреем на четверть». Это закон, — сказал он, продолжая глядеть на Марлен, — а законы существуют для того, чтобы служить людям, и мы должны уважать их. Боюсь, Карл, что его не примут ни в нашу гимназию, ни в гитлерюгенд. Ты и впрямь не хочешь коньяку? — Он потянулся было к рюмкам на столе, но пан Копферкингель покачал головой и отодвинул одну из них в сторону.
— Скоро мы будем в Варшаве, — засмеялась красавица Марлен.
В субботу на той неделе, когда над Варшавой взвился флаг со свастикой и имперская военная армада двинулась дальше на восток, пан Копферкингель надел новые высокие черные сапоги и зеленую шляпу со шнурком и перышком, купленную на днях у немецкого шляпника, положил в карман пиджака маленькие симпатичные клещи и повел Мили на экскурсию в крематорий; день был самый подходящий, потому что по субботам умерших сжигали только до обеда. Стояла чудесная погода. Возле подъезда они увидели Яна Беттельхайма и Войтика Прахаржа, которые рассматривали разноцветные машины. Ребята вежливо поздоровались и спросили, куда это Мили направляется. Пан Копферкингель приветливо улыбнулся молодым людям и сказал, что на прогулку. Мили молча смотрел на обоих своих приятелей, те смотрели на него, и все трое будто строили какие-то тайные планы, так что пан Копферкингель решил прервать эту безмолвную беседу:
— Вы бы, мальчики, заходили к нам иногда. Вы так давно у нас не были. И не надо во время своих прогулок забираться слишком уж далеко. Бродяжничать сейчас опасно. — Потом он указал подбородком на автомобили и засмеялся: — Зеленые — военные и полицейские, а белые — санитарные. Для ангелов. Так, Мили? — И он кивнул своему мальчику, и они пошли по улице.
Спустя несколько минут Копферкингель сказал:
— Я надеюсь, Мили, что мы скоро тоже обзаведемся красивой яркой машиной и ты станешь ездить на ней, как ездил еще недавно на своем автомобиле Ян Беттельхайм. Мы будем устраивать себе по воскресеньям разные экскурсии. Что там твой Сухдол! Можно уехать гораздо дальше, — например, в какой-нибудь замок, тебе наверняка понравится. К сожалению, у доктора Беттельхайма нет больше машины. — Тут они подошли к кондитерской, и Мили замер как вкопанный. — Ах ты, сладкоежка, — улыбнулся пан Копферкингель и полез в карман — тот самый, где у него лежали клещи. — Вот, возьми крону и купи себе эскимо. — Потом он опять опустил руку в карман и добавил: — Пожалуй, купи еще и пирожное.
Мили купил себе эскимо и пирожное, и отец с сыном отправились дальше. Неподалеку от кладбищенских ворот висело какое-то объявление, и его внимательно изучал пожилой толстяк. Подойдя поближе, Копферкингель заметил на нем белый крахмальный воротничок с красной «бабочкой» и невольно вздрогнул.
— Как жаль, — сказал он Мили, — как жаль, что твоей любимой матери нет с нами. — И тут его взгляд упал на объявление:
ПОЧИНКА ГАРДИН И ПОРТЬЕР
ЙОЗЕФА БРОУЧКОВА,
Прага, Глоубетин, Катержинская, 7
— Мы пойдем через кладбище, — он тронул сына за плечо, — там гораздо красивее, чем во дворе. Когда я еще не был директором, я частенько прогуливался в обед по кладбищенским дорожкам. Жалко, что твоя мать ушла от нас в мир иной.
Прямо у ворот они остановились: из-за ближайших надгробий доносился какой-то странный шум, там топали ногами, подпрыгивали и даже шипели, а потом оттуда выскочила женщина с ниткой бус на шее и в шляпе с пером, она тыкала пальцем себе за спину и пронзительно верещала. За ней по пятам гнался потный низенький толстяк в котелке и с тростью, он кричал:
— Куда же ты несешься, погоди!.. Нет здесь никаких смотровых площадок, здесь кладбище, ты же была на кладбище!..
При виде пана Копферкингеля в черных высоких сапогах и в зеленой шляпе со шнурком толстяк остановился, раздраженно дернул головой и объяснил:
— Она сумасшедшая, она меня измучила. Вообразила, видите ли, что ей тут покажут какую-то кровавую бойню.
— Это пройдет, — отозвался Копферкингель, и толстяк снял котелок и принялся неторопливо вытирать лоб.