Крепость сомнения
Шрифт:
И она жила, и жизнь ее шла. Она склеила осколки шара, и он снова стал круглым, и странный свет опять замерцал в его глубине. В его недрах блуждали лучи солнца и уличных фонарей, катались блики автомобильных фар, скользили видения. Лица и дороги, и крыши городов – целые миры сменяли друг дружку, являя на миг свою красоту и истаивали, как дым тлеющих пространств.
Но в шаре теперь зияют дыры, и чудесный свет не задерживается в нем, но лишь гостит, как земля, которая своим вращением дарит дни и ночи разным своим половинам.
Но девочка знает о мимолетности, которая правит землей. Ее не печалит вращение Земли. Она понимает все, о чем слышала когда-то. И книги, где это все написано, есть у нее и стоят на полке, отвернувшись от всего мира и словно обидевшись на чужую мудрость. Иногда перед сном она вспоминает то, что еще не прошло.
И то, что наконец она вспомнила, вспомнила вот только что. Ты знаешь, ведь есть, есть такое название. Да, так он и назывался – разъезд «Терпение». Не Терпения, а именно «Терпение». Был конец лета, она ехала в школу в Москву. Почему, почему это так важно?.. Что там было такого, что заставляло это так долго вспоминать, а теперь так подробно воспроизводить? Как они там оказались, почему? Высокая голландская печка в белых кафельных плитках... Но это уже внутри. И в самом деле, им пришлось запастись терпением. Что-то очень долго ждали они поезда, шел сильный дождь, стена дождя, они продрогли, в станционном домике горела высокая голландская печка, – нет, стоп, если дождь, как же тогда сидела на улице та женщина, и если конец августа, почему же яблони, под которыми она сидела, были абсолютно голые, и почему гудела печка, и почему тогда сама она была не в школе?
Прямо перед станционным домиком текла речушка рельсов – к ним льнула маленькая набережная перрона – и у семафора растекалась на три блестщих рукава, а слева от него, от домика с охряными стенами, возвышалось над травой бетонное кольцо колодца, а дальше стоял аккуратный зеленый домик без крыльца с белыми наличниками окон...
Маша остановилась около железной сетки забора и через нее смотрела, как женщина перебирает яблоки. Яблони вырастали прямо из прямоугольника темно-коричневой, почти черной земли распаханного огорода, под одной из них на маленькой скамеечке сидела, широко расставив ноги в синих шерстяных рейтузах и обрезанных по щиколотку резиновых сапогах, пожилая тучная женщина и пухлыми руками перебирала зеленые яблоки, лежавшие перед ней огромной, в полчеловеческого или в тогдашний Машин рост, кучей: хорошие, целые она кидала в жестяную бадейку, а тронутые гниением выбрасывала себе за спину на темно-коричневую землю. И женщина увидела, что Маша смотрит на нее, и дала ей зеленое яблоко. Один бочок был у него желтый, и всю его плотную, туго натянутую, даже жирную какую-то кожицу покрывали черные родинки, а там, где мочка, из впадины расходились... как замша...
Галкин слушал ее внимательно, откинувшись на спинку стула и касаясь края стола вытянутыми руками. Ему казалось, что и с ним тоже когда-то такое было – не что-то похожее, а именно это, и чтобы вспомнить все до конца, недоставало еще нескольких слов, не важно каких, лишь бы об этом. Но она говорила уже о чем-то другом, потому что мысли ее теснились и стремились опередить одна другую, как будто это нетерпеливые пассажиры, измученные ожиданием, отталкивая друг друга, лезут в салон автобуса.
Да она тогда и не ходила в школу, еще не ходила. Значит, ей было тогда лет шесть? Да, пять-шесть. Или пять. Вот теперь все ясно... И еще это голое черное покрывало вывернутой наизнаку ожидающей снега земли, над которым медленно двигалась пашня облаков, и навстречу им, в обратную от них сторону, наискось пересекая покрывало, шла рябая курица, быстро кивая алым гребешком...
Но что же все-таки, – возвращалась она, – что все-таки было во всем этом? Почему это так важно? Нет, этого она не может сказать. Ведь она только что это вспомнила, – да, а вкус кислый, вяжущий, антоновка же, – надо подумать, и слова придут сами, но пока их еще нет. Лучше она перейдет к другому: расскажет, как строго, с какой-то благоговейной целомудренностью соблюдают закон сиесты обитатели того города, где она жила, и что за карнавал устраивают по вечерам, когда солнце проваливается в бледную лазурь Бискайского залива. Но это, правда, потом... Нет, правда.
И еще самую удивительную вещь, случившуюся совсем недавно. Как же это было? Вроде бы и ничего особенного, а все настолько странно, что никак не может быть случайным. Итак, случайным вечером...
И
с изумлением обнаружила, что все это говорит уже не она, Маша, а говорит это Галкин, и именно теми словами, которыми могла бы сказать она. Да она и говорила, мысленно, не открывая рта, и словно усилием мысли вкладывая слова в уста Галкину.– Поверь мне, – сказал Галкин тихо. – Все было так, как я рассказываю. Я был в комнате, когда разбился шар. Я сам был этим шаром.
Маша долго смотрела на Галкина, не мигая, не говоря ни слова.
– Да, – вымолвила наконец она. – Но как ты...
Хохот, грянувший из-за соседнего столика, не дал ей договорить. Там сидела целая компания пожилых иностранцев, и потому, что пожилые иностранцы ничего не ведали ни о том, что было раньше на месте этого уютного кафе, где им так весело, ни о том, что у нее подвернулся каблук, и, в общем, получалось так, что не эти довольные иностранцы мешали Маше и Галкину, а наоборот, Маша и Галкин мешали иностранцам веселиться, и именно им приходилось нести отсюда свое сосредоточенное счастье.
– Пойдем, мне надо тебе что-то показать, – загадочно сказал Галкин, осторожно освободил свой взгляд от Машиных глаз, нашел им официантку и сложенными пальцами правой руки нарисовал в воздухе змейку.
Ожидание счета прошло в томительном молчании... Но теперь, когда оба они стояли в преддверии тайны, Галкин спрашивал себя, случилось ли все это с ними на самом деле или только привиделось?
В сумеречном преддверии ночи Илья сидел за столом, тускло освещенном круглой лампой. Сумрак заглядывал в окна осторожно, словно человек, сидевший за столом, мог его спугнуть и поворотить вспять. И лампа, как сообщник и того и другого, источала свет так же осторожно, в меру своего положения. Левый верхний угол левой страницы прикрыт треугольником тени, это раздражало, но по странной прихоти он не менял своего положения. Давно забытое состояние владело им вот уже несколько часов, и он старался неосторожным движением не стряхнуть с себя этот покров.
«В лето 6974 хожение некоего гостя Афиногена.
Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Се аз раб Божии многогрешный Афиноген, и подвизахся видети святых мест и градов, и сподоби меня Бог видети и поклонится святым местом, за молитв святых отецъ наших Господи Исусе Христе сыне Божий помилуй нас, аминь».
Сегодня Илья извлек наконец из недр шкафа ту книгу, которая столько лет прятала от него свой корешок. Он выставил стекло и по одной вынимал их с верхней второй полки, пока не образовалось место и не стало можно засунуть руку в пустоту и дотянуться до беглянки в перламутровом платье с кожаными манжетами уголков. Это оказалась книжка «Журнала Министерства народного просвещения» за май 14-го года, и там-то он нашел этот странный рассказ. По форме это было классическое «хожение», то есть отчет о путешествии русского человека в дальние края. Афиноген этот был не купец даже, а простой посадский человек, как-то связанный с причтом, знающий грамоте, из Рязани, «поидох от Азова с купцами и велможами великими к Царю городу», а оттуда ко Гробу Господню, а вот дальше начиналось нечто неслыханное: Афиноген отправился в Египет, добрался до таинственного, но уже лежащего в руинах Саиса, где нашел, между прочим, монофизитского епископа, который после многократных просьб отвел его к статуе Нейт, мыслившей о себе так: «Я все, что есть, что было и будет. Ни один смертный не поднял моего покрывала». «Я же, – признавался Афиноген, – птицу Сирин мняще поволоку ту словно скинул, а себя узрел. И неизреченно то есть, сказать не могу внятно. Искали тут мудрости, а нашли ли, про то Ты, Господи, веси. Ибо один Бог, зиждитель милосердный, всеблагий, Его же славлю, аминь».
Дальше описывалась обратная дорога, исполненная множеством приключений и проволочек, – «Яффа-город большой и славный велми» – о нападении пиратов где-то в Архипелаге: «да разбили нас со страху не к берегу, не знаем к какому, ой, не похулите нас, грешных, срама нашего ради, а жизнь дает тот, кто забирает, и мати моя в муках меня рожала и кормила, и поила, и пеленала не для того, чтобы бусорманин поганый рукою своею голову мне снял и жизни меня лишил. Не он давал, не ему и брать...» И потом подобрали их фрязи: «И пошли в корабль и прошли пятьсот миль, видел я землю и видел горы, о них же ничего не читал и не слышал. И видели здесь мудрость недоуменную и несказанную. И всякого неизреченного, и палаты чудесные, и умом то помыслить чудно».