Крепость
Шрифт:
Мчались без остановки, покрывая за сутки стоверстовые перегоны, – Мамай спешил к месту встречи с основным войском. Отряд, насчитывавший сначала несколько сотен воинов, таял на глазах. Не сбавляя темпа, прямо с коня Мамай отдавал приказания, и двадцать – тридцать солхатцев откалывались от общей лавы и растворялись в степи. Они разносили приказы, Малыш – Кичиг, как ласково прозвали Мамая нукеры-солхатцы за его малый рост, – и не думал сдаваться. Всю жизнь он отступал и возвращался в большей славе и силе, чем прежде, но никогда еще не терял хана, на котором висела, как на тонкой нити судьбы, его удача.
На редких привалах первым делом осматривали лошадей, отпускали на волю утомленных, пересаживались на запасных и продолжали стремительный бег. Костров не разжигали, ели прямо в седле.
Туган-Шона
Главное войско нашли в степи на шестые сутки. Вдвое, втрое многолюднее и сильнее того, что потеряли на берегах Непрядвы. Шатры невозможно было охватить глазом. Здесь собрались большей частью ордынцы – закаленные в боях ветераны и примкнувшая к ним безусая молодежь, жаждавшая ратной славы. Мамая и его бунчука приветствовали стройными голосами. Сразу же последовало распоряжение устроить пир. Дымы от походных костров немедленно закоптили небо, закрыли его, как беспощадная саранча, что закрывает своими крыльями огонь солнца. Баранов и лошадей резали сотнями, рабы полдня носили в кожаных мешках воду, наполняя котлы.
Туган-Шона подошел к шатру предводителя, и тот нашел теплые слова для своего друга, как он прилюдно назвал его, возвысив и поблагодарив за бесстрашие в битве. Бек дал своему эмиру десять лошадей и двадцать новых золотых монет. Еще самолично поднес ему хадаг – желтый шелковый платок, что было великой честью. Мамай спросил, нужно ли оружие, но Туган-Шона и его кият сохранили всё, не потеряв в битве даже короткие поясные ножи, чем заслужили улыбки и восхищение темников и начальников канцелярии, восседавших за дастарханом правителя.
– Что еще пожелаешь, мой друг? – спросил его невысокий и крепкий человек, посмотрев ему прямо в глаза.
– Стрел в пустые колчаны и спать, мой господин, – ответил Туган-Шона. Присутствующие хором рассмеялись и одобрительно закивали головами.
– Иди отдыхай, ты мне скоро понадобишься, – отпустил его Мамай.
Туган-Шона ушел в отданный ему шатер, не притронулся к вареной баранине, выпил только чашу мясного отвара, повалился на ковер и захрапел.
Он спал, и ему снилась какая-то старая разрушенная русская крепость-хэрэм, на камнях росли мелкие березки, сквозь камни то тут, то там пробивалась трава. В углу крепостицы стояла пузатая низенькая церковь, на разобранной почти до основания башне возвели необычную кургузую колоколенку. Он бывал в Суздале, и в Твери, и на Москве с посольствами, но таких колоколен не встречал. В крепости был сад, точнее небольшой холмик с цветами и странным блюдом посредине из непонятного белого материала и яблони вокруг, много-много корявых деревьев. Ветер срывал с яблонь белые лепестки цветов, они кружились в воздухе, устилали, словно снег, буйную молодую траву, заполонившую эту непонятную безлюдную крепость. Странно, промелькнула мысль, русским князьям Орда не позволяет строить новые крепости. Вот генуэзцам – другое дело. Хитрый дипломат бекляри-бек разрешил построить стены только торговым колониям у моря. Может, он увидал во сне греческий хэрэм вассального княжества Феодоро, граничившего с его землями? Подумал – и снова провалился в сон и проснулся среди ночи крепким, выспавшимся, готовым к новому пути.
Он стоял около костра, и воспоминания проносились в голове, как стая мелких стремительных уток-чирков, которых и глаз-то не успевает различить, а слышен только свист крыльев, рассекающих вечерний воздух над камышами лимана. Ковш в небе уже прошел больше половины пути. Оранжевая звезда прочертила небо над степью и беззвучно истаяла в холодном воздухе в той стороне земли, где начинались русские поселения. Кому-то повезет найти ее след – звездное железо, что она принесла, подумал Туган-Шона. И еще он подумал, что мимолетная красота может обернуться кровью для одних и защитой и богатством для других. Положил руку на рукоятку верного Уйгурца, задержал дыхание
и выпустил воздух сквозь сжатые губы порциями, успокаивая стучавшее быстрее обычного сердце.Луна стояла высоко, маленькая, вдруг окрасившаяся кровью небес, что предвещало перемену погоды. Тьма над головой хранила безмолвие, неисчислимые звезды уткали весь небосвод. Они горели на небе всегда, задолго до Чингиз-хана, что создал новый мир и Ясу, – так поучала его Огуль-Каби. Великий правитель умел держать людей в руках, все племена и языки, завоеванные монголами, были равны числом звездам на небе. Чингиз не допустил бы такой сумятицы и беспорядка, что стали твориться в последние десятилетия в Орде. Малорослый Мамай следовал его заветам, все силы и средства отдавал тому, чтобы собрать воедино расползающийся на отдельные узоры богатейший ковер монгольского мира, заразившегося междуусобной хворобой у русских князей. Русские вечно делили землю и власть, а потому были пока легко побеждаемы фактическим властителем Сарая. Неудача в битве при Непрядве ничуть Мамая не огорчила, наоборот, побудила впредь действовать умнее, хитрее и жестче.
Войско спало, в небо взлетали алые искры от костров, ветер разносил их над шатрами, как горевестниц пожаров – скоро они покроют всю опальную Русь. Прохладный ветерок приятно охладил затылок, и Туган-Шона потянулся, расставил руки и покрутил бедрами, разгоняя по телу силу, что прибыла за время сна. Перед глазами возник мертвый Очирбат с сулицей в глазу, но он прогнал наваждение и поклялся отделить от благостей повелителя приличную часть и отдать вдове, чтобы та ни в чем не нуждалась в этой странной и всё продолжающейся жизни.
Затем он обошел шатер. Позади, у коновязи, был привязан его конь вместе с тремя запасными. Кешиг не отпустил их в ночное, накормил, смыл кровь и пот битвы, но оставил тут, на случай срочной гоньбы. Жеребец узнал хозяина, чуть наклонил голову, закатывая глаза и пофыркивая. Туган-Шона протянул ему ладонь, в которой горкой лежали сухие абрикосы и миндаль. Конь тихо заржал, фыркнул, уткнулся влажным носом ему в плечо и только потом бережно принял бархатными губами лакомство и зажевал, тяжело вздыхая, роняя на землю оранжевую слюну. Туган-Шона стоял, прислонившись к теплому телу боевого товарища, вдыхал знакомый с детства запах лошадиной силы и думал о том, что, похоже, жизнь, в который раз не оборвавшись, начинается новая, столь же опасная и непредсказуемая, как и прежде.
Его захлестнула волна печали, так бывало в детстве, когда он собирался горько заплакать, а бабушка ласково смотрела на него лучащимися глазами и говорила: «Э-э-э, зугээр [4] , терпи, мой воин, багатур никогда не плачет, терпи». И когда, согретый ее теплом, он всё же разражался плачем, Огуль-Каби хмурила чело, на нем проступали строгие морщины, как грозные волны, набегающие одна на одну при сильном западном ветре, несущем непогоду, и он, напуганный переменой в ее лице, давясь и всхлипывая, затыкал рот ладошкой, сопел и вздыхал, а слезы сами катились по лицу, крупные, как слезы того беспалого нукера, потерявшего своего хана. Тогда бабушка раскрывала объятия, и он прятался в ее теплой груди, под полами длинного халата, перепоясанного красным кушаком, знакомо пахнущего вареной бараниной, дымами очага и кислым запахом кобыльего молока.
4
Всё хорошо (монг.).
Огуль-Каби согревала его, как боевой конь, в бок которого он сейчас незаметно вжался, так что слышен стал в глубине мерный стук успокоившегося после безумства последних дней доброго лошадиного сердца. С неба закрапал дождик, костер у ног зашипел, из его алых глубин вырвались едкие облачка пара и истаяли в прохладном ночном воздухе без следа.
Утро выдалось холодным, на траве лежала ледяная роса. Небо было серым и тревожным, словно никогда-никогда не рождало бесконечное множество звезд, и солнце долго не появлялось, а когда взошло наконец, то было окутано дымкой, сквозь которую желтый и больной его глаз не грел, а светил нехорошим ночным светом луны, что камлающие сочли недобрым предзнаменованием.