Крепость
Шрифт:
7
Зачарованный невероятным открытием, он стоял долго, ощупывая глазами полумрак, словно мысленно свыкался с произошедшим, затем вдруг решился, сделал шаг и вошел внутрь, отчетливо сознавая, что оказался в особом месте, куда с пятнадцатого века не ступала нога человека. Воздух тут был устоявшийся, но совсем не спертый, как и в других пещерах, густой, с явным привкусом влаги. Чуть косая оконная щель если и впускала уличный кислород, то так немного, что его присутствие не ощущалось, ширина стены, похоже, препятствовала попаданию внутрь ветра, гуляющего в вышине у речного обрыва. И опять, как и в первой пещере, ему показалось, что лицо словно проткнуло некую плотную завесу. Абсолютная ли тишина так колдовала, но так было: он не просто вошел в новое помещение – словно незримая завеса расступилась на миг, объяла его и сомкнулась за спиной.
Маленькая церковь-молельня приняла его и укрыла, а тихая-тихая капель где-то в темном углу задала некий мерный ритм иного времени, текущего в пустотах среди
Человек, пришедший сюда первым, ничего не нарушил, а лишь слегка дополнил и подчеркнул замысел природного строения – так выделяет и притягивает взор к лику нимб святого, так придает завершенность композиции на иконе выступающий по краям ковчег. Скупость и простота молельни мгновенно создавали настрой – хотелось преклонить голову, передвигаться тихо и мерно, не размахивать руками, но опустить их по швам. Медленно продвигаясь к алтарю, Мальцов всё глубже погружался в пограничное эйфорическое состояние, похожее на полосу пробуждения между сном и явью, когда все реакции томны и замедленны, а голова еще не обрела ясность, зато полна посетивших ее напоследок видений, колышущихся, расплывчатых и эфемерных, как едва различимые очертания боковых стен. Поток эйфории омыл его, подобный теплому душу. Окутанный этим потоком, он словно оказался заключенным в мамин конвертик из одеяла, в особенное, детское тепло и, понятно, совсем не спешил покидать его, хотелось подольше сохранить спасительное бездумье, изгоняющее из головы всё ненужное и наносное. Мальцов пересек трапезную, встал между соляными колоннами, дотронулся до левой, приятно прохладной, бархатистой на ощупь, как кожа молодой женщины. Рот сам собой расплылся в дурацкой счастливой улыбке, когда на ум пришло такое сравнение, чуть вычурное, но точное, потому что он так ощутил: застывшие соляные струи, соединившие пол с потолком, бугристые, как тугие мускулы конского плеча, на ощупь были нежными и чуть только влажными, словно успели уже обсохнуть от недавнего купания. В полумраке лишь престол выделялся солнечным лучом, плоская плинфяная поверхность светилась розовым, что рождало в голове ассоциации с девичьим румянцем. И этот пламенеющий розовый, почти византийский пурпур, и бархат, и тишина, и особенный, успокаивающий воздух – всё, всё это было наполнено дружелюбием, счастьем и тихой красотой, о них он не мог и мечтать, понимая, что такое возможно только во сне, от которого так не хотелось пробуждаться.
Но пришлось – рука, машинально оглаживавшая колонну, вдруг в самой середине ее, обращенной ко входу, нащупала обработанную полированную поверхность, совсем небольшой прямоугольный кусочек, сделанный намеренно, человеческими руками. Палец наткнулся на углубленную линию – похоже, там было прорезано какое-то изображение. Включил фонарь. На стесанной поверхности длиной чуть больше ладони резец прочертил фигуру стоящего человека в длинном плаще, ниспадающем с плеч и укрывающем его до колен, на голове была надета высокая боярская меховая шапка. На ногах – остроносые сапоги. Человек стоял столбушком, правой рукой опираясь на меч. Композиция рисунка была до боли знакомой; зная, где искать, Мальцов тут же нашел буквы, они шли по-над головой, поверх характерной шапки. «О Аос», прочитал он сокращение, так как над буквами имелся значок титла, что ставился только над особо священными словами. Такое слово читалось как «О Агиос», что в переводе с греческого на русский означало «святой». Далее буквы сложились в имя – Роман. «О Агиос Роман – святой Роман», – повторил он с ликованием прочитанное.
Тут же глаз метнулся на левую колонну – там было такое же подготовленное для изображения, чуть углубленное в камень место. Осветил его, уже зная и всё еще не веря до конца в то, что увидит и прочтет. Сходное изображение святого-воителя: высокая боярская шапка, меч, плащ, ниспадающий с плеч. Чуть по-другому изукрашенная перевязь меча. Такие же остроносые сапоги. И надпись-идентификация – «О Агиос Давид».
На колоннах, отделяющих алтарь от тела церкви по принятому в Византии канону, древний резчик изобразил двух святых воинов – Романа и Давида. Это были известные каждому историку крестильные, христианские имена убиенных князей Бориса и Глеба.
Канонизация их состоялась довольно скоро после гибели братьев. Великий исследователь летописей Шахматов считал, что Бориса и Глеба сопричли к лику святых сразу же после перенесения тела Глеба с берегов реки Смядыни в Вышгород, где и захоронили рядом с братом в церкви Святого Василия в одна тысяча двадцатом году. Ефрем, как гласит предание, пришел в Верхневолжье сразу после гибели князей. Плинфа одиннадцатого века, сам тип пещерного храма, наподобие киевских пещер, где принял постриг его брат Моисей, а главное, надписи «Агиос» над христианскими именами Глеба и Бориса – всё указывало, что Мальцов нашел одну из самых ранних борисоглебских церквей, еще романодавидовскую, основать которую мог только очевидец кровавой княжеской междоусобицы Ефрем Угрин.
Осознание совершённого открытия привело Мальцова в такой восторг, что он несколько раз
крутанулся вокруг своей оси в диком подобии танца, прихлопывая себя по бедрам и вскидывая в такт голову. Адреналин, бушующий в крови, не позволял стоять на месте, Мальцов раскинул руки крестом, как пляшущий дервиш, и закрутился всё быстрее и быстрее, пока не поплыла голова. Словно пьяный, качаясь, еле удерживая себя на ногах, он сделал шаг в сторону, его утянуло вправо, бросило к стене за столбом, в то место, где в церкви всегда располагается дьяконник. Он упал всем телом на каменную скамейку, примощенную к стене, вжался лицом в белый, припорошенный вековой пылью камень и в исступлении принялся целовать его, плохо соображая, зачем это делает. Затем захохотал счастливым смехом, и смеялся долго, впав в истерику, и с трудом остановился только когда понял, что сейчас надорвет живот. Шумно отдыхивался, сдувая со скамейки пыль, и вдруг, как током пронзило, вскочил и мгновенно понял, что принимает за идущую по низам церкви скамейку стоящий почти впритык к стене большой каменный саркофаг. Включил фонарь, бросился растирать полой куртки плиту и вскоре прочел врезанную в известняк, слегка корявую надпись – «раб божий Ефрем» и рассмотрел маленький равноконечный крест под ней. Поджилки затряслись, ноги заходили ходуном; опираясь на стену алтаря, дошел до каменного кресла в самой средине, рухнул в него. Силы совсем его оставили.Веки отяжелели, глаза закрылись, он погрузился в пограничье между сном и явью. Мысли мешались в голове: Ефрем, голова его брата, каменный саркофаг, который, по свидетельству жития, святой вырубил себе сам, Роман и Давид, названные святыми на столбах-сталагнатах в церкви, трещина в двери под Никольской башней и догадка Маркштейфеля о прабашне, что построили над пещерным храмом – первой домонгольской Борисоглебской церковью на Руси… Понятно, что теперь ни о какой реставрации крепостных стен не могло быть и речи, – в первую очередь следовало провести раскопки у башни, подготовить документацию, вызвать столичных архитекторов, составить план, как сохранить и законсервировать подземный храм… Захочет ли Бортников принимать в этом участие?
Он открыл глаза, попытался встать с каменного кресла, но понял, что еще не готов, кресло крепко держало его, словно сковало по рукам и ногам. Луч света, проходящий сквозь оконце, растратил весь пурпур, на глазах золотисто тускнел, солнце подбиралось к зениту, и над потемневшей тумбой алтаря лениво танцевала поднятая пыль. Подземельную тишину нарушала только безустанная, мерная капель, так-так-так отсчитывали каменное время срывающиеся с потолка капли, успокаивали нервы, убаюкивали. Мальцов с радостью подчинился расслабляющему воздействию пещерного метронома и опять закрыл глаза. Почему-то вспомнил теперь Нилова, так и не успевшего прочитать его книгу, подумал, что интересно было бы узнать, что сталось с Туган-Шоной после его прихода на Русь. Эта мысль поселилась в голове и стала преследовать его. Поверилось, что он смог бы всё додумать, нет, что-то надо было обязательно додумать, то, что в спешке пропустил, и он принялся думать сосредоточенно и неспешно, и воображение заработало. Как в кинозале, явилась перед глазами картинка, изображение ожило, и он понял, что спит и видит сон во сне, такой реальный, живой и красочный, что не оторвется, пока не досмотрит до конца.
8
Туган-Шона, во святом крещении Тимофей Туганович, принятый на службу братом великого князя Василия Юрием Дмитриевичем и получивший во владение земли под Рузой – целую низку из сорока деревень, верою и правдою служивший Юрию и брату его Василию добрых два десятка лет, – был отпущен в свое поместье после того, как упал на великокняжеском пиру. Кровь ударила в голову, он захрипел и рухнул наземь, припечатав лбом каменный пол пиршественной палаты. Татарского воеводу унесли в опочивальню, пустили темную кровь из вены, приложили к вискам лед и ставили пиявиц на спину и на виски ежедневно, в течение всей седьмицы, пока он не окреп настолько, что смог выдержать путь до своей вотчины. Гуд в ушах и огненные мушки перед взором прошли, но левая рука потеряла прошлую силу, рот скривило накось, а губы, утратив былую чувствительность, стали как не свои. Речь вернулась к нему на седьмой день, но слова теперь часто слипались в один нераздельный ком, а потому он стал изъясняться короткими рублеными фразами.
Туган-Шона просиживал теплые весенние деньки у жаркого костра на берегу рыбного прудка в березовой роще за усадьбой. Шелест листвы и темное зеркало воды, в котором отражались облака, лечили подраненную душу. Он сидел, ровно держа спину, облокотившись на специально приставленный с правого бока чурбак, поджав по обычаю ноги под себя. На коленях лежал тяжелый меч, с которым теперь, к страху домочадцев, отставной воевода не расставался ни на мгновение. Преданный монгол Яшка, подобранный лет десять назад в походе и крещенный в Рузе в церкви, выполнял роль слуги на все руки, следил, чтобы костер горел ровно и хорошо согревал вечно зябнувшего господина. Тут же в походном чугунке варил омерзительно пахнувший чай с кобыльим молоком и бараньим жиром, отгонял мух и, заметив, что хозяина клонит ко сну, укрывал ему плечи широкой лисьей полостью. Ночевали на воздухе вдвоем, а когда начинались извечные русские дожди, переходили в растянутый рядом походный шатер, Яшка переносил туда жаровню с пламенеющими углями и устилал землю овчинными шкурами. В избе старый ветеран задыхался и чувствовал себя неуютно, предпочитая звездное небо соломенной крыше над головой.