Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты что сказал, а? — Филипенко шагнул к Охватову. — Ты что сказал?

— Вы ее бросили, товарищ капитан! — подхлестнутый свирепостью комбата, не отступал и Охватов. — Бросили!

— Да я тебя, мерзавец!.. — Филипенко схватил кобуру, но политрук Савельев крепко взял его за руку и успокоил:

— Да ты, никак, разгорячился! Не узнаю, что с тобой? Сержант Охватов, марш в свою роту. Быстро! Передай ротному, чтоб дал тебе отделение. Больше будет проку.

Часам к одиннадцати поднялся ветер. Он сбил туманец, разметал его, и проглянуло солнце, нежданно высокое и теплое. Со стороны Мценска, из-за реки, быстро нарастая, катился рокот: шли немецкие самолеты. Развернувшись в большое колесо, они низко пронеслись над Благовкой, кладбищем и оврагом, присмотрелись и начали бомбить. Сразу померкло солнце, и тяжелые дымы закрыли землю. Бойцы, рывшие окопы по берегу, скатились вниз и отсиделись под крутояром.

Охватова бомбежка застала в часовенке, где он с бойцами своей пятой роты грелся у костра, разведенного

прямо на каменном полу. Возле часовенки упало пять или шесть бомб, но метровые стены только глухими вздохами отзывались на взрывы, да в толще их что-то постреливало и лопалось. Одна бомба ухнула на кирпичную паперть, сорвала с петель массивную дверь и так дунула на костер, что головешки, угли и зола обсыпали всех бойцов, полетели через окна, а бойцы, плюясь и чихая, отбивались от искр и углей, попавших на лица, под шинель, за шиворот.

Воздушная атака длилась минут пятнадцать, но потери от нее были незначительны, потому что бомбили немцы вслепую, не зная еще расположения русских. После бомбежки с нервным замиранием ждали артналета и контратаки, но передовые посты под берегом и на льду молчали. Беспокойство все больше и больше овладевало бойцами… XXIV Недели через полторы Камскую дивизию сняли с передовой и за два пеших перехода отвели на северо-восток для отдыха и укомплектования. Штаб дивизии разместился в селе Порховом, а полки — в близлежащих деревнях, на редкость сохранившихся от войны. Полк Заварухина, потерявший под Благовкой большую половину своего состава, стоял в небольшой деревушке Пильне, из которой в ясную погоду даже простым глазом можно было видеть Мценск и реку Зушу, разделившую его пополам. Над городом всегда висела сизая дымка, и уж только одно это придавало ему непостижимую загадочность. Бойцы, свободные от занятий и нарядов, частенько выходили за околицу Пильни и, стоя на вытаявшем сыровато-теплом взлобке, подолгу глядели на закатную сторону, где в широченной долине реки лежали равнинные осевшие снега, чернели овраги, перелески и, приноравливаясь к петлям реки, вихляли две обороны: по эту сторону — наша, по ту — немецкая. Долина была хорошо видна и от немцев, с Замценских высот, и потому можно было часами глядеть в низину и не обнаружить там ни одной живой души: все таилось, все пряталось, а жизнь закипала с наступлением темноты. В сумерки оживали все дороги и тропы: к передовой везли кухни, по мокрому погибающему снегу тянули сани со снарядами, хлебом, мотками колючей проволоки, махоркой и обувью, а в тыл уезжали раненые бойцы и командиры, утомленные опасностью и лишениями окопной жизни. Иногда по последним километрам живых рельсов Тульско-Орловской железной дороги втихую, крадучись, без огней и дыма, выкатывался бронепоезд, торопливо стрелял по городу и так же торопливо скрывался. Ночами вся долина расцветала скоротечными огнями. Рвались мины и снаряды огонь; били зенитки — огонь; текучим огнем струились пулеметные трассы; горели ракеты, и там, где они висели, было от них светло, а издали, от Пильни, — просто так, жалкий огонек. Однажды наш ночной самолет-«кукурузник», на языке немецких солдат «рус-фанера», поджег в городе склад горючего, и с темной земли рванулось такое пламя, что огнем пыхнули облака и высокая боковина неблизкого элеватора; пламя буйствовало всю ночь, не утихая, а к утру его стали прошивать какие-то ярко-синие струи; одни утверждали, что это рвались бронебойные снаряды, а по словам других — немцы применили какое-то противопожарное средство. Последние, пожалуй, были правы, потому что огонь стал опадать и на рассвете потух совсем. А еще через день бойцы Камской дивизии наблюдали из Пильни бой, какие именовались в сводках боями местного значения. Как стало известно потом, два наших полка ходили в атаку с целью захвата безымянных высоток, господствовавших над местностью. Утром бойцы ворвались во вражеские траншеи, а к вечеру под ударами с воздуха, взятые в обхват автоматчиками, отошли на исходные позиции с потерями. Издали же для вооруженного биноклем глаза это побоище казалось совсем пустяковым: негусто рвались мины и снаряды, да и сами взрывы были игрушечными — брызнет снежком, и закудрявится над полем белый барашек порохового дыма. Уж на что страшна бомбежка и та от Пильни гляделась почти равнодушно, только взрывы от бомб были темные и почему-то вздымались, всплывали к небу замедленно, и это задевало душу робостью. И еще. Самолеты на виражах ярко вспыхивали в лучах заходящего солнца, но моторов их совсем не было слышно, и только иногда срывался с круга доведенный до самого предела вой, и те, кто бывал под бомбежкой, одевались мертвым румянцем.

— Разрешите глянуть, товарищ старшина, — попросил Охватов.

Артиллерист, бравый усатый старшина, вначале вроде бы не хотел давать, но потом снял с широкой дубленой груди бинокль и подал сержанту.

— Прямо глаза бы не глядели. Взять бы да к чертовой матери смахнуть всю эту бессмысленную кровавую грязь с земного шара.

— Ничего не вижу, — сказал Охватов.

— Ничего и не увидишь. Надо же настроить его. Вот эти

втулочки поворачивай, сперва на правом глазу, потом на левом. Да левый-то пока закрой. Вот так. Наш командир дивизиона, удалая головушка, совсем, напримерно, не может видеть бой со стороны. Уйду-де в пехоту, к этим великомученикам. Конечно, там нелегко, а глядеть каково! Ох, я нагляделся. Вон куда гляди, в излучину, правее темного леса: там самый-то бой. Видишь что— нибудь?

— Перебегают с места на место, и все.

— Милый ты мой, весь бой состоит из перебежек. Пехота бегает, а ее бьют. Как всю выбьют — и бою конец. Сам-то ты, видать, не бывал еще в таких передрягах? Не бывал. То и видно. А боязно небось, сознайся?

— Охватов! Сержант Охватов, тебя командир роты! — Это прибежал ротный писарь Пряжкин, бледнолицый и большеротый боец с длинными напуганными ресницами. Родом Пряжкин орловский, окончил педучилище, а вместо «идти» говорит «идтить», да и вообще любит смягчать глаголы, и выходит у него: «они идуть» или «он зоветь».

— Что же ты, Охватов, такой мешкотный? Ротный тебя ждать должен?

Охватов и в самом деле не торопился уходить, немножко расстроенный тем, что старшина принял его за необстрелянного салагу. «А вот была бы хоть медаль, черт бы ее побери, — думал Охватов, — расстегнул бы я свою шинельку ненароком и прошел бы мимо, чтобы удивился усатый: вот тебе и не бывал в передрягах!»

— Ты, Охватов, идтить собираешься?

— «Идтить», «идтить», — огрызнулся Охватов и, отдав бинокль старшине, пошел за писарем. Пряжкин — боец стройный, крепко перехваченный ремнем, отчего короткая шинель сидит на нем колоколом: ходит он спокойно, по-девичьи откинув голову и не двигая руками. Охватов поглядел на него и повеселел: — Слушай, Пряжкин. Эй ты, писарь! Ты что такой, а?

— Какой?

— Да как тебе сказать, ну молодой, красивый, писаришь в роте — значит, грамотешка есть, а говоришь чудно: вот взял где-то слово «мешкотный». Что это за слово? Мешковатый, что ли? Или утром сегодня я спрашиваю тебя: «Почта есть, Пряжкин?» А ты мне: «Нетути». Слово русское, а говоришь ты его с какой-то прицепкой. Зачем?

Пряжкин расплылся вдруг в большеротой улыбке, весело захлопал своими испуганными ресницами:

— А ты, Охватов, странный парень, как я погляжу. Странный. Обратил внимание на мою речь. Удивительно мне это и приятно, Охватов. — У Пряжкина даже заалели щеки. — Мешкотный, Охватов, хорошее русское слово, от слова «мешкать». Слышал такое — «мешкать»?

— Ну как же.

— Мешкать, годить — ты только вдумайся, слова-то какие! А у нас взяли да причислили их к просторечным и лишили прав гражданства. Более того, Охватов, людей-то, что пользуются этими русскими, я бы сказал, глубинно— корневыми словами, причислили к второсортным.

— Кто же, Пряжкин, занимается таким вредным делом?

— Есть такие, кому немила родная речь. Это, Охватов, в двух словах не объяснишь. А ты, видать, интересный парень.

— Был бы интересный. Если бы не война, я бы учился дальше, — соврал Охватов, потому что дома никогда не жалел, что бросил учебу, и никогда не собирался возвращаться к ней, хотя в вечернюю школу и приглашали не один и не два раза. — После войны стариками вернемся, если вернемся.

— А ты что окончил, Охватов? Да, это мало. Знаешь, Охватов, совсем мало.

— Сам вижу.

— Ты, Охватов, заходи ко мне. Или я к тебе зайду. Вон ротный — иди доложись.

— Ты, сержант Охватов, слесарь? — спросил своим сиплым женским голосом командир роты лейтенант Корнюшкин.

— Так точно, слесарь.

— А по жести можешь?

— Слесарь-жестянщик же я.

— Ну, Охватов, сам бог тебя послал нам. Пойдем. А тепло уж совсем, верно? Дожили до тепла. Сломали зимушку-зиму. — Лейтенант расстегнул верхний крючок на своей серо-дерюжной шинели, отвернул борта: — Пополнение ждем, сержант, из Средней Азии. После дороги их кипятком не отпаришь. Да и сами-то мы не лучше. Будем строить баню. Баню и дезкамеру. Нужны трубы. Метров семь-восемь, а может, и десять. К утру ты должен их сделать. Материал? Найди. Прояви солдатскую находчивость.

В отвесном берегу оврага бойцы рыли два котлована — землю кидали под берег. Работали без шинелей, враспояску, от гимнастерок валил пар.

— Видишь, как работают? — спросил лейтенант у Охватова. — Одно слово — баня. Вот и ты постарайся.

Молотком Охватов разжился в своей хате, у старшины роты взял ножницы для резки проволоки — других не было. Потом ходил по деревне, искал железо и нашел крепкое, оцинкованное, на каменном домике, в котором жил командир полка Заварухин. Днем пост у квартиры полковника снимали, и Охватов, заранее подготовившись к разговору с ординарцем Минаковым, вошел прямо в дом. Минаков в безрукавке сидел за столом и чистил свой автомат. Наклонив лоб, поглядел поверх стекол на вошедшего, не узнал, распорядился:

— Назад, товарищ сержант. Нельзя сюды.

— Минаков, да ты меня не узнал?

Минаков, не привыкший к деликатному пенсне, не сразу снял его, а сняв, не сразу проморгался, но на лице его уже появилась улыбка.

— Грибашкин, ежели не вклепался?

— Охватов я, друг Урусова.

— Охватов, родной ты наш. Не узнал ведь я. Жить долго будешь. Да проходи, садись прямо на ящики. У нас и стол из ящиков. Ах ты родной наш. Ну, Охватов, Охватов. — Минаков засуетился на радостях, снял со стены вещевой мешок, добыл из него хлеба, селедки, сала. Налил в кружечку водки.

Поделиться с друзьями: