Крест без любви
Шрифт:
Да, дело принимало серьезный оборот, она это чувствовала. Все, все разговоры о политике и религии, патетические речи ее мальчиков, которые они произносили всерьез, пока еще очень походили на игру, чудесную игру словами; эти непринужденные дебаты, никогда не имевшие даже оттенка враждебности, которые они называли «ковать железо, пока горячо», вскоре могли исполниться безжалостной нетерпимостью. Смех мальчиков все еще звучал в ее ушах. Да, все трое смеялись, даже хохотали. Эта картинка показалась ей страшно знакомой, потому-то она и побледнела как мел в спальне мальчиков; она внезапно вспомнила: именно так хохотали два ее брата и кузен, когда она неожиданно вошла в их комнату и объявила, что выходит замуж. «Иоганна обручилась, ура!» — закричал ее
Слова Йозефа высвободили какую-то пружину в ее сердце, и на дне его теперь лежал тяжкий ком — он то размягчался, то затвердевал, то утончался до паутины, то сгущался в шар из мрака…
Фрау Бахем решила: пусть все идет своим чередом. На нее нашла ужасная апатия, против которой она чувствовала себя бессильной, покуда угроза не приняла конкретных очертаний. И знала, что нетерпение не сможет опередить время. Нужно было ждать и ждать…
Когда они выходили из театра и возвращались домой холодным и мерзким январским вечером, мысли ее витали где-то далеко.
Мрачный и грозный облик будущего еще ни разу не являлся ей так отчетливо и навязчиво; она никак не могла от него избавиться, никакая молитва не помогала. Раньше мир всегда воцарялся в ее душе, стоило ей вечером опуститься в темноте возле кровати на колени и помолиться; но теперь этот образ накрепко засел в ее душе, и стереть его никак не удавалось. Скрытый тайник, прежде питавший ее печаль, теперь вдруг словно сорвался с опор и навалился на нее, придавив своим весом. Она едва находила в себе силы, чтобы выполнять свои каждодневные обязанности, ибо это и было самым невыносимым — жизнь-то продолжалась. Ей всегда это казалось одновременно и ужасным и утешительным: где-то в мире миллионы людей голодали или погибали на какой-то войне, а ей все равно приходилось по утрам растапливать печь и готовить завтрак…
Долгие часы лежала она вечерами без сна, терзаемая жадным дыханием пустоты, распростертая перед этим клокочущим потоком, который полнился, просачивался сквозь нее и скапливался в каких-то глухих уголках ее души, словно трофеи, добытые страхом, дабы многие годы удерживать ее в своей власти. Да, страх накапливался в ней; страх и скорбь наполняли ее до краев холодом и испугом, то и дело вливая в нее какую-то непонятную жидкость, нечто среднее между водой и воздухом — летучую и в то же время отвратительно влажную, напоминавшую густой туман; к тому же эта жидкость была черной, как черны те ужасающие сточные воды, которые сбрасывают фабрики…
Ах, ведь она же знала, что отчаяние внушает и кротость, и тревогу, иногда оно бывает даже чуть ли не сладостным — этакая преданность тому утраченному, чего на самом деле и не было. Но она не знала, что отчаяние может быть столь бесконечным. Все выпало у нее из памяти — и причины, и начало этого темного потока, она знала только и каждую секунду чувствовала, что он, этот поток, существует. И она отдалась его воле, она была просто-напросто парализована, поскольку зло парализует нас, пока мы его не распознаем…
Поздно ночью фрау Бахем наконец впала в свинцовое забытье и заснула глубоким сном без сновидений, словно опустившись под тяжестью всей планеты на дно некоего сосуда, наполненного густой, похожей на расплавленный металл жидкостью…
Утром она по привычке поднялась, и в ней тут же проснулась слабая надежда, что зло должно как-то проявиться, оно будет вынуждено каким-либо образом показать себя. Тогда
она вновь сможет молиться, ибо утром не смогла, слезы высохли. Она двигалась по квартире, точно сомнамбула, равнодушно выполняя привычную домашнюю работу, и даже как-то холодно взглянула на своих больших красивых мальчиков перед тем, как их разбудить. Потом постучала в дверь дочери, приготовила завтрак и разбудила мужа, который, по обыкновению, спал, точно младенец — спокойно и сладко…Когда Ганс уехал в школу и муж вместе с дочерью вышли из дому, она долго прислушивалась, стоя под дверью спальни мальчиков; ей казалось, что она слышит спокойное дыхание Кристофа, видимо, он опять уснул…
Работа у нее не ладилась: за что бы ни бралась, тут же бросала, не окончив; ею овладело непонятное суетливое нетерпение, словно ей нужно было чего-то дождаться, словно произошло нечто способное распустить тугой узел, завязавшийся у нее внутри, или хотя бы обозначить его…
Несколько раз фрау Бахем ловила себя на том, что стоит в прихожей и прислушивается к звукам, доносившимся с лестничной клетки. Но там ничего особенного не происходило. А время неслось с немыслимой быстротой, словно утекая у нее между пальцев; она почти не замечала, что в квартире холодно, и забыла затопить печь в комнате Кристофа. В ее нетерпении было ощущение и вины, и погони, будто ее кто-то преследует, а она даже хочет, чтобы этот кто-то ее догнал — ведь тогда она сможет наконец взглянуть ему в глаза…
Когда Кристоф с заспанным лицом появился в дверях и сообщил, что уже десять часов, фрау Бахем испуганно вздрогнула и оторвалась от какого-то дела; она подала ему завтрак и внимательно всмотрелась в сына. Она до такой степени замкнулась в собственных мрачных мыслях, что внимание это было почти отстраненным. Кристоф выглядел немного получше, его большие, удивительно яркие глаза, цвет которых колебался между переливчатым зеленым и сияющим карим, вновь обрели прежний блеск, лишь усы все еще безобразили его. Кристофа обеспокоил холодный взгляд матери, да и лицо ее показалось ему усталым и бледным. Он не решился заговорить с ней и направился в ванную. А мать тут же забыла о сыне, едва он вышел за дверь…
Фрау Бахем не знала, много ли времени прошло после этого, но, когда вдруг зазвенел дверной звонок, она так сильно вздрогнула, что сама удивилась: как много энергии в ней еще сохранилось. Этот звонок означал что-то зловещее и в то же время утешительное, ибо он предвещал какое-то событие, она чувствовала, что плохое, но хорошо было то, что он вносил определенность. Никогда в жизни она не забудет этого звонка: он звучал в просторной прихожей как всегда, громко и немного хрипло, и все же… все же в его звоне слышалось что-то такое, что трудно описать, что-то от таинственной магии Благой Вести, оплаченной кровью Христа…
Она открыла дверь и не удивилась, увидев Йозефа, не удивила ее и бледность его лица, на котором от волнения горели беспокойные глаза за стеклами очков…
Пожав руку фрау Бахем, он недоуменно взглянул на нее и направился прямо к Кристофу, стоявшему в дверях спальни.
Безвольно, словно обреченная, последовала она за мальчиками и закрыла за собой дверь.
Йозеф стоял посреди комнаты, лицо его омрачала какая-то глубокая задумчивость. Вдруг он сунул руку в карман, вынул сложенный лист бумаги и протянул его Кристофу:
— Я долго раздумывал, поймешь ли ты. Но теперь я уверен, это — объявление войны тем преступным миром, который мы каждодневно и тысячекратно ощущаем на себе и который, однако, редко проявляет себя во всей своей политической мощи и блеске…
Кристоф, бросив беглый взгляд на мать, стал рассматривать листок.
На нем было изображено скучное бледное лицо человека с темными всклокоченными волосами, широкое и заурядное, с небольшими усиками над верхней губой; необычными были лишь глаза, светлые и большие, горящие опасным огнем исступленного фанатизма. Это было лицо шарлатана: плебейское, с льстивой ненавистью в очертаниях губ, подлое и способное на что угодно…