Крест поэта
Шрифт:
Когда с гор бежит сильный весенний поток, он оставляет глубокий след. По этому следу видно, где потоку что преграждало, мешало в пути: камень, овраг, колода. И по этому следу очень буйно позже растет веселая трава, трепетные цветы, особенно — «кукушкины слезы».
Судьба Сергея Есенина — поток, вокруг этой судьбы и впредь будут расти и удивляться наши дети и внуки. И пусть они благодарно склоняют головы, заметив среди буйных трав пламенные «кукушкины слезы».
Судьба — горный поток. А есть судьба — пень-корневик. Ляжет он, такой разветвленный и многожильный, и лежит поперек потока. Лежит, и ничем ты его не сдвинешь. Толку от
И пролежи он над руслом горного потока четырнадцать лет, прожитые Есениным со дня ухода из дома, ничего все равно не изменится — пень останется пнем.
Четырнадцать лет! Ушел. Объехал многие города и села России, мира. Вернулся. Оставил тома и тома. Нигде ни разу не солгал. Никому не уступил права говорить за себя. Никому. Великий. Русский. Гениальный. В павильоне ВДНХ дрессировщик забавлял детишек, приведенных мамами, — поглазеть на ученого мишку, бурого и косолапого шутника... Мишка прядал в стороны, приседал на задние лапы, подпинывал по сцене футбольный мяч, ловил падающие конфеты и пряники и, ликующий, убегал под занавес.
Перед убеганием кланялся — благодарил аудиторию за аплодисменты и, глотая сласти, внюхивался в зал: редко нынче пахнет мясом, а в зале пахло настоящей, без фарцовки и офасоливания, колбасою, хрустковатой, веющей забытой нами ароматичностью подовой томительности.
На демократических подаяниях и зверю тяжко. Конфеты и пряники, крохи от них, посланные ребятишками, раззадорили весельчака. Он взломал клетку после концерта. И — на дыбы. И — на задних лапах колбасы. На запах законно причитающегося ему настоящего мяса. А мяса нет.
Взъяренный медведь выбег. На тротуаре настиг уборщицу. Из сумки у нее торчал батон колбасы. Сбил, уронил ее, окровавил, изранил — жестокость овладела зверем. Бурый и косматый, с клыками сверкающими — напал на женщину, шедшую с его же концерта с мальчиком. И ее изранил, содрал с головы пук волос вместе с кожей, а мальчика случайно не задел: еще колбасу искал, остервенясь.
Двенадцать раз выстрелил милиционер — уложил на тринадцатом. Медведь — жертва голодной злобы. Дружелюбный плясун — в разбойника выметнулся. А смех ребят обернулся слезами и кровью.
Не копи злобу в себе. Не вини за свое «озверение» соседей. Ищи ошибки в своем народе и не лютуй на чужой. Сергей Есенин — в себе плакал, в себе радовался. Русский, как василек в поле, он врачевательно цвел среди мордвы и евреев, среди персов и грузин.
Злоба острее голода. Зверь грозно слышит ее и покоряется ей. А мы люди. Сколько песен и красоты в нас? Солнце нас греет, а луна нас убаюкивает, и свет, такой синий, синий свет льется до горизонта, а над горизонтом — свеча горит золотая...
Есенин — не Ленин, и незачем из его архива желтые клочки в пузатую энциклопедию склеивать, пятьдесят пять «ильичевских» томов наскребать поэту. Мы на былинных курганах скифов мачты высоковольтные забуровываем, а по голубому васильку партийными чоботами шаркаем. Мусольники, отпрянув от Ленина, отбросным утилем невежества замусориваем Есенина, сами на хламе временно над ним возвышаемся.
А поэт — один. Мраморный бюст, белый — на красном бархате. И — на поляне. Под синими небесами. И — красные кисти рябины к золотой голове свисают. Не толпа,
а люди русские, Богом и бедностью просветленные, много их: волнами, волнами к нему и к нему колышутся, теплые и покорные.А с красного бархата лебедем белым он взлетает. Крылья белые над красной рябиной парят. Чего же еще вам?.. Вот и живу я и старею. А праздник тот рязанский, день тот русский, впереди меня цветет: я к нему, а он дальше и дальше, воздушный и благовестный.
Одряхлею и заветшаю. Не вечно мне молодостью щеголять. Юноша заденет меня на тротуаре — извинится. Девушка в метро на мою седину внимание обратит — пожалеет. Как им знать, что через меня людские волны, теплые и покорные, до сих пор к нему и к нему, колышась, устремляются?..
«Слушай, слушай, —
Бормочет он мне, —
В книге много прекраснейших
Мыслей и планов.
Этот человек
Прожил в стране
Самых отвратительных
Громил и шарлатанов».
«Пятилетку — в четыре года!»... «Пятилетку — в три года!»... «Пятилетку— в два года!»... «Программу — пятьсот дней!»... «Двести дней, а там —. стабилизируемся!»... Кровавые фанатики. Ленин перед смертью сетует: «Человеческий матерьял сопротивляется перековке!» Эх...
***
Не Есенин ли в пригоршнях на Красной площади у Кремля показывал соратникам капитана революции кровавые слезы своего народа? Ведь Пугачев — не Пугачев. И Хлопуша — не Хлопу-ша: мы это, мы, взвинченные и отвергнутые имущими, наказанные — за мнимую провинность, обездоленные — за труд честный, России верные — от России оторваны: Творогов из поэмы не в нас ли перекочевал?
Стойте! Стойте!
Если бы я знал, что вы не трусливы,
То могли бы спастись без труда.
Никому б не открыли наш разговор безъязычные ивы.
Сохранила б молчанье одинокая в небе звезда.
Не пугайтесь!
Не пугайтесь жестокого плана,
Это не тяжелее, чем хруст ломаемых в теле костей,
Я хочу предложить вам
Связать Емельяна
И отдать его в руки грозящих нам смертью властей.
Сусанин — наш. И Покрышкин — наш. Генерал армии Варенников — наш. Но и Горбачев — наш. В Израиле он Иуду встретил — Иуда побрезговал. Иуда, предав Христа, уныло перебирал, перебирал в кармане сребреники — унынием окутан, на безгрешной осинке повесился. А Горбачев ту осинку, трепещущую и горькую, купить в Израиле захотел — и перепродать, с «наваром», иудам у нас — для музея иуд, во главе с ним Родиной торганувших...
Горбачев — уже не Иуда, а осьминог с обрубленными щупальцами, осунувшийся и выпученнобельмный, он совершает еще манипуляции на экранах и трибунах культями, но манипуляции никого не интересуют: Родина взорвана, как ипатьевский дом, как храм Христа Спасителя, как Россия, СССР взорван лупобельмным дьяволом.
«Сын мой! Если ты согрешил, не прилагай более грехов и о прежних молись. Беги от греха, как от лица змея; ибо если подойдешь к нему, он ужалит тебя. Зубы его — зубы львиные, которые умерщвляют души людей. Всякое беззаконие как обоюдоострый меч: ране от него нет исцеления. Устрашения и насилия опустошают богатство: так опустеет и дом высокомерного. Моление из уст нищего — только до ушей его; но суд над ним поспешно приближается».