Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Критическая Масса, 2006, № 4
Шрифт:

Но такой книги Эдуард Кочергин не написал. Более того, он не написал вообще никакой книги. Потому что лежащая передо мной книга не написана , а рассказана . Редкий случай: подзаголовок на титуле «Ангеловой куклы» полностью определяет ее жанр, стиль и характер. Здесь слову «рассказ» возвращается первоначальный, исконный смысл. Рассказ для Кочергина — это не «малый прозаический (изредка стихотв.) жанр, соотносимый с повестью, как более развернутой формой эпич. повествования» (КЛЭ, т. 6, стб. 190), а прежде всего история, которая рассказывается . Причем рассказывается не носителем какой-то социальной функции, государственной должности или профессионального умения («милиционером», «директором», «художником» и т. п.) — но именно человеком. То, что рассказчик не просто какой-нибудь человек, а человек «рисовальный», для этой книги почти несущественно. В привычном нам книжном подзаголовке, имеющем слово «рассказ», ключевым словом, как правило, является указание не на специфику жанра и даже не на личность рассказчика,

а на его атрибут. Так, скажем, в сочетании «рассказы капитана дальнего плавания» самым важным является то, что о чем-то повествует именно капитан. И уж только потом обращаешь внимание на то, что он куда-то далеко плавает и кому-то о чем-то рассказывает.

Письменный текст не обязательно предполагает читателя: писать можно и лишь для самого себя, для своего собственного удовольствия. Устный же рассказ невозможен без слушателя. Более того, слушатель для рассказа — для того, каким он будет: как он будет развиваться, как рассказываться, в какую выливаться форму — важнее даже, чем тот, кто его рассказывает. Умелый, опытный рассказчик отличается от заурядного трепача не количеством и занимательностью имеющихся у него в запасе историй, а тем, что незаметно и тонко подстраивается под слушателя, угадывает его ожидания, степень его заинтересованности, чувствует, когда и чем нужно завершить рассказ. Рассказ всегда — дело личное, интимное. Куда более личное и интимное, чем самый откровенный дневник, доверенный бумаге.

Было бы ошибкой думать, что устный рассказ можно просто взять и в масштабе 1:1 перенести на бумагу. Всякий, кто хоть раз расшифровывал интервью даже самых искусных мастеров «разговорного жанра», неизбежно бывал поражен, как при перекодировке из звуков в буквы яркая, образная, отточенная речь тускнеет и вянет, превращаясь во что-то очень примитивное и дисгармоничное. Человеческое ухо без напряжения «снимает» неизбежные атрибуты живой, неприрученной речи — прерывистость, неправильность, сбои, паузы и повторы, лексический «мусор»: более того, именно они и придают ей обаяние. Человеческий глаз за это цепляется, воспринимая как свидетельство косноязычия, неумения построить элементарную фразу. Умение записывать устное повествование, не лишая его примет разговорной речи, с одной стороны, и не впадая в «литературщину» — с другой, дается далеко не всем писателям. Даже самые искусные речетворцы нередко бывают этого дара лишены (что, конечно, ни в коей мере не свидетельствует об их профессиональной несостоятельности). Среди тех, кто обладал им в полной мере, можно в первую очередь назвать Зощенко, Бабеля и Гайдара. А вот знаменитый «сказовый» стиль автора «Левши» с его «мелкоскопами», «тугаментами», «твердиземными морями» и «аболонами полведерскими» выглядит, по большому счету, лишь жалкой имитацией виртуозного народного косноязычия. Поэтому никак не могу согласиться с теми, кто сравнивает Кочергина с Лесковым: это явления разных литературных рядов.

Но о чем же рассказывает нам автор «Ангеловой куклы»?

«Вы, может быть, помните сороковые послевоенные годы. Помните барахолки в городах и городишках, лавину „обрубков“, „тачек“, „костылей“ и прочего искалеченного войной люда в шалманах и на улицах. Помните, конечно, голодные 1946, 1947 и 1949-й годы и разного вида нищих, малых и старых, кочующих по стране. <…> В то победоносное, маршевое время этих людишек никто не замечал и не думал о них, разве что Господь Бог и легавые власти, что и понятно: они, грешные, всегда были виноваты. Но невзирая на это человечки жили своей непридуманной жизнью, по-своему кормились, ругались, любились, развлекались…» (с. 41, 85). Первые три части книги — это рассказы о тех годах и тех людях. Отца Кочергина репрессировали незадолго до его рождения, вскоре за ним отправилась и мать (ее выпустят спустя десять лет, уже после войны), поэтому детство будущего художника прошло в детских приемниках НКВД да в дорогах между ними. «Я бежал из Сибири в свой Питер в 1945-м, — рассказывает он, — бежал медленно, потому что меня в дороге все время забирали — в детприемники сдавался обычно к осени, когда начинало холодать и наступало время ученья» (с. 36), — в родной же город Кочергин вернулся лишь в начале 50-х. И во время своих странствий, и в послевоенном Ленинграде, на Васильевском острове и Петроградке, ему было суждено встречать удивительных людей. Их тела и души искалечили война и НКВД, их судьбы были сломаны, но полноте их жизни, их гордости и чувству собственного достоинства могли бы позавидовать те, кто был вознесен и обласкан, приближен и награжден. Посудомойка Машка Коровья Нога, кастелян Томан Карлович Японамать, щипач Мечта Прокурора, «приставленный к жизни грех человеческий» Гоша Ноги Колесом, юродивый Ваня-жид, речные «дешевки» Лидка Петроградская и Шурка Вечная Каурка, малолетние «промокашки» Аришка Порченая и Пашка Ничейная, уркаганы, калеки, проститутки — они не оставили следов ни на страницах романов или мемуаров, ни на могильных плитах, ни даже в запыленных папках Большого Дома. Но Кочергин дарует им вторую жизнь. Память человеческая оказывается долговечнее печатных страниц и могильных плит: ведь одни желтеют и рассыпаются в прах, а вторые — зарастают мхом или становятся поребриками для тротуаров. И совершенно неважно, в какой пропорции в его рассказах смешаны правда и вымысел, ведь нередко вымысел оказывается точнее и правдивее самого достоверного документа.

Четвертая часть книги Кочергина — это уже истории из его артистического прошлого. Но не про знаменитых актеров и режиссеров повествует он, а про разных чудаков и оригиналов, которых приходилось ему встречать, работая в разных ленинградских театрах: Драмы и комедии на Литейном, Комиссаржевке, БДТ. «В великой Совдепии, при всей ее специальной строгости к „бывшим людям“, всяким там дворянским капиталистам и просто „антикам“, находились

места, куда эти „последние“ прятались, прикинувшись каким-нибудь мелким спецом, а если шли по ремесленной части, то даже могли вполне нормально существовать <…>. Одним из таких мест был театр. Почти каждый театр в Ленинграде держал на разных, порой неожиданных должностях кого-нибудь из „этих“» (с. 248). Каждому из таких «антиков» — и не только имеющих отношение к театру — посвящен отдельный рассказ. Не мемуары, но и не беллетристика — они страшно далеки от бесчисленных книг околотеатральных деятелей, составленных по большей части из небрежно набросанных на бумагу баек и сплетен. Кочергин скуп на эмоции, чужд «задушевности» и «человечинки», а также любого стилистического украшательства. Его интонации всегда точны, он не позволяет себе ни грана фальши, ни малейших истерических нот, даже когда рассказывает о людских трагедиях. Собственно, только о трагедиях он и рассказывает: люди успешные, состоявшиеся ему неинтересны — ведь о них могут рассказать и другие, о них можно узнать из справочников и словарей. Кочергину же интересны люди, про которых читатель его книги никогда не слышал и не услышал бы — если бы рассказчик не превращал их жизнь в легенду.

Наконец, пятую часть можно бы назвать «путевыми очерками» хождений по русскому Северу, если б с предыдущими не объединял ее тот же интерес к необычным людям, которые попадались на пути автору. Герои Кочергина — слепые певчие Платон и Платонида, которых покалечили и лишили глаз пьяные красноармейцы; вечно нетрезвый паромщик Водяной, сливающийся со своим паромом в единое целое; ведунья Агафоклея и ее муж по прозвищу Рыжий черт; травница Нюхалка, у которой рассказчик вылечил хроническую болезнь легких; деревенский живописец, бобыль Продувной… Это та «Русь уходящая», которая исчезла на глазах одного поколения, почти не оставив след ни в записях фольклористов, ни в памяти их односельчан — потому что и старого села почти не осталось. В рассказах Кочергина о его деревенских встречах напрочь отсутствует «фольклоризм», интерес ко всему «старинному» и «народному». Подобно настоящему художнику, он гораздо больше «видит», чем «слышит», описывает точнее, чем пересказывает чужую речь. Последняя часть — не рассказы даже, а зарисовки. Зарисовки словами того, что мы уже никогда не сможем увидеть. Зато, благодаря наблюдательному и благодарному свидетелю, можем воссоздать в своем воображении.

Думаю, немного найдется людей, которые заслужили право быть упомянутыми в трех различных специальных энциклопедиях. Если раньше Эдуард Кочергин (фигурально выражаясь) присутствовал и в Театральной, и в Художественной энциклопедиях, то теперь, после выхода «Ангеловой куклы», он занял свое законное место и в будущей Литературной. Причем войдя туда не с «черного хода», не как автор мемуаров или статей на различные профессиональные темы — а как полноправный член пестрого сообщества беллетристов. Хотя его рассказы рисовального человека — это не «беллетристика», и даже не «литература».

Литература — это все остальное…

Алексей Балакин

Татьяна Маврина. Цвет ликующий. Ревекка Фрумкина

Дневники. Этюды об искусстве. Сост. и предисл. А. Ю. Чудецкой, А. Г. Шелудченко. М.: Молодая гвардия, 2006. 364 [4] c. Тираж 3000 экз. (Серия «Библиотека мемуаров: Близкое прошлое». Вып. 22)

Книга известной художницы Татьяны Мавриной (1900—1996) «Цвет ликующий» вышла в серии «Близкое прошлое», сопровождаемая серийным же подзаголовком — «Библиотека мемуаров». Однако перед нами не мемуары, а дневники: с разной степенью регулярности Маврина вела их с 1930 года почти до конца своих дней. Кроме того, в книге собраны некоторые тексты, которыми Маврина сопровождала альбомы своих работ — например, «Городецкая живопись» (М., 1970), «Загорск» (Л., 1968), а также отдельные ее статьи — например, об иллюстрациях к детским сказкам.

Татьяна Маврина училась во ВХУТЕМАСе с 1922 по 1929 год и свою alma mater называла не иначе, как «удивительный вуз». Учителями своими она в разные годы считала разных художников. Чаще всего в этой связи упоминается Р. Фальк, хотя, на первый взгляд, между живописцем Фальком и преимущественно графиком Мавриной не обнаруживается ничего общего. Видимо, общность была прежде всего в отношении к искусству как к самоценному и высшему проявлению человеческой индивидуальности, а также в понимании роли цвета.

В свое время Маврина (тогда еще по отцу Лебедева или Лебедева-Маврина; позже она окончательно выберет фамилию матери) выставлялась вместе с художниками, названными «Группа 13». Идеологом «13» считался замечательный рисовальщик В. Милашевский, высоко ценивший художественный темперамент Мавриной. У «Группы 13» было всего две выставки — первая и третья (третья фактически была второй, поскольку запланированная вторая не состоялась). Из соратников по «Группе 13» Маврина дружила с Даниилом Дараном, которого очень ценила, и Антониной Софроновой, чей портрет с дочерью воспроизведен в книге. В дневниках Даран упоминается многократно, Софронова — редко, но после выставки 1931 года «13» как группа более не существовали.

Если читать дневники Мавриной подряд, то доминантой любого дня является работа: «работала „Тройку “», «делала „Василису “», «работала „Царя Салтана “». А кроме того — увиденная, нередко неожиданная, красота: то небо какое-то особенное, то окно в комнате художница забелила и теперь все выглядит иначе; то много раз виденная церковь загорелась красным в солнечных лучах; то кошка смешно передвигается на трех ногах и тащит за собой котенка; то в 1942 году красивую вазу купили по цене килограмма картошки.

Поделиться с друзьями: