Критика демократии
Шрифт:
С этой точки зрения “панамские скандалы” приобретают самое поучительное значение.
VI
Злоупотребления людей политиканского слоя нигде, а тем более во Франции, никогда особенно не могут удивить. Правда, в данном случае злоупотребления поражают даже по размерам и потому, что подозрения захватывают не запятнанные доселе имена. Но гораздо хуже понижение самой идеи правительства, до которого довел парламентаризм, по данным панамского скандала.
Злоупотребления везде возможны. Но правительство, конечно, обязано прежде всех усмотреть за этим само (ибо кому же ближе видеть?) и само, по собственному сознанию долга, обязано принять меры к прекращению зла и наказанию виновных. При таких условиях злоупотребление лиц не компрометирует учреждения. В данном случае все вышло наоборот. Злоупотребления гигантских размеров, совершавшиеся с ведома правительства, открываются только тогда, когда уже карманы народа опустошены и банкротство спекуляторов становится совершившимся фактом. Подкуп журналистов и депутатов открывается частными лицами, и притом интригой. Тут только, когда уже вся страна кричит, правительство соглашается наконец принять меры “наказания”,
Самое указание виновных суду и общественному мнению совершается способом, вызывающим недоумение. Обличения производятся людьми, которые, однако, прежде чем говорить, должны бы иметь разрешение на открытие профессиональной тайны. Это отчасти касается Андрие и в еще большей степени относится к тому, кого общественное мнение считает закулисным подстрекателем всей кутерьмы. Констан, как бывший министр, может, конечно, знать многое, чего открывать не имеет права. И, однако, говорят, именно он вооружает оппозицию своими секретными сведениями. Комментарии прибавляют, что он при этом имеет личные виды. Стремясь к президентству, он будто бы желает дискредитировать соперников, то есть всех видных людей республики. Во всяком случае, обличения возникают частным, даже подпольным путем. Правительство соглашается наказать виновных, только будучи к тому принуждено, оно как бы жертвует ими. При этом оно объясняет самолично, что о злоупотреблениях знало и до тех пор, пока его не принудили, не считало нужным принимать никаких мер. Другими словами, это означает, что правительство не видело в этих фактах ничего необычайного, ненормального, ничего такого, против чего должна вооружиться власть.
И на беду, такие понятия о долге парламентарного правительства раскрываются народу не кем иным, как Флоке, без сомнения, лучшим представителем парламентарной идеи, человеком из тех, которые по всем качествам своим являются представителями строя в глазах народа.
VII
Флоке родился в сорочке. Он всем одарен для успеха. Он умен, его репутация всегда была чиста. Он необычайно показной человек.
Самая наружность его счастливая, соединяющая приветливость и величественность, напоминая нечто королевское и даже близкое народу французско-королевское, бурбонское. Карьера без задоринки — если не считать юношеского “Vive la Pologne”, в конце концов для француза очень извинительного. Речь неглубокая, но блестящая, самоуверенная; редкая способность моментальных ловких возражений. Работник неутомимый, не теряющий от труда ни веселости, ни бодрости и при всех занятиях находящий время для гостей и постоянного упражнения в фехтовании; все это одинаково необходимо для парламентарного законодателя: вчера словесно разбил генерала, сегодня утром должен с ним драться, а к двенадцати часам явиться на открытие памятника Гамбетты. Он все успевает сделать вовремя. В десять часов пырнул шпагой в горло Буланже, к двенадцати во всем параде, свежий и веселый открывает памятник, словно он не на дуэли дрался, а мимоходом выпил рюмку коньяка. Не забыл даже опоздать на пять минут, чтоб иметь случай скромно извиниться:
“Занят был неотложным делом”. Его, конечно, встречают шумными аплодисментами. Никто не умеет принять у себя так мило и “по-барски” (что ужасно ценится демократической Францией). Никто не дает лучших вин. Вообще — человек на все руки. При этом хотя радикал, но в меру, и прежде всего — француз. Если республика имеет не партийного, а государственного выразителя, то это, конечно, Флоке. Так думает всякий. И вот такой человек, защищаясь от обвинений, открывает народу, что такое в его лице парламентское правительство. Он, как и его сотоварищ Рувье, тоже министр, далеко не из мелких государственных людей республики, совершенно не стесняясь, сознаются, не подозревая, что этим они пятнают себя как правителей страны, что они вполне знали о подкупах. Правда, они говорят, что “Панамская компания” производила раздачу денег не депутатам, а журналистам, в качестве publicite. Но объяснение это совершенно равносильно признанию подкупа депутатов. Пресса и Palais Bourbon с Люксембургом связаны тесно, неразделимо и открыто для всех. Нет влиятельного органа печати, который бы не имел если не директора, то главных редакторов из депутатов, нет влиятельного вожака без газеты. Рувье говорит, что раздача происходила “общая”, “не одной какой-либо фракции республиканских газет”, а всем. Это сознание громовое. Значит, “Temps”, “Republique Francaise”, “Justice” и т. д., по сведениям правительства, получали деньги. Но как же отделить в Клемансо, Рейнахе и т. д. директора газеты от депутата? Допустим, что Клемансо-журналист получал деньги в качестве publicite, но что значат эти деньги для Клемансо-депутата? Только подкуп, и больше ничего. И это касается десятков наиболее влиятельных депутатов, которые одновременно и журналисты или прямо заинтересованы в делах газет. В самом деле, Клемансо, как редактор “Justice”, и ряд его товарищей — Мильеран, Пишон и т. д. — не могут издавать газеты без денег финансиста Герца. Без “Justice” и вся фракция радикалов остается как без рук. Итак, они все, как парламентская группа, нуждаются в деньгах Герца и получают их, по собственному осознанию... теперь, когда нельзя уже молчать. Прежде денежное участие Герца, известное в среде политиканов и журналистов, тщательно скрывалось от публики.
Прекрасно. Но, стало быть, все они, как парламентская группа, прямо заинтересованы в том, чтобы финансист Герц не разорился, а преуспевал. Разорись Герц — “Justice” погибает. Читателями ни одна политическая газета Франции не существует и не может существовать. Кто же при таких условиях поверит, чтобы радикалы не поддержали своими голосами в парламенте таких предприятий, от которых зависит благосостояние Герца? Очевидно, это непременно сделают из партийного интереса даже те, которые остаются лично честными.
Итак, признания Флоке и Рувье в открытой и общей
раздаче панамцами денег журналистике есть прямое сознание в подкупе депутатов. Правительство это знает, но ему даже в голову не приходит принимать какие-либо меры для прекращения зла.VIII
Флоке, положим, принимал меры и заявляет об этом с некоторой гордостью, с убеждением своей правительственной правоты. Но какие же это меры? Хуже, чем никакие. Прекратил ли он “общую раздачу денег” газетам, имевшую очевидной целью выманить из карманов миллионов семей миллиарды их кровных сбережений на сомнительное предприятие? Нет, заботы парламентского правительства не заходят так далеко. Прекратил ли он раздачу денег хотя тем газетам, в которых этими деньгами подкупались депутаты? Об этом не является и мысли. Флоке подумал лишь об “общественной безопасности”, о господстве своей партии, он “вмешался” только в “распределение”. Он лично “ничего не требовал и не получал”, но как министр считал долгом не допустить, чтобы деньги, раздаваемые компанией, пошли исключительно на усиление оппозиционных газет. Стало быть, он понимал, что деньги, назначенные на publicite, имеют в действительности и политическое значение. Да и какой ребенок этого не поймет!
Сопоставляя признания двух министров, получаешь один вывод: благодаря вмешательству правительства получилось “общее распределение”, а не какое-либо “тенденциозное”. Де Берни имел право формулировать: значит, французы давали деньги на канал, а они пошли частью на развитие буланжизма, частью на борьбу против него! Краски положены густо, но картина — невыдуманная. Такова широта “национальных” помышлений правительства.
Но этого мало. Флоке считал долгом, говорит он, “вмешаться” в “pacпpeдeлeниe” денег. А Рувье рассказывает, что “для защиты республики” должен был брать деньги у частных лиц. Один раз “лично для себя”, то есть взял “лично”, однако не на свои потребности, а “на поддержание уличного порядка” (против буланжистской демонстрации). Как частный человек, у частных людей он берет деньги для того, чтобы в качестве министра платить своим полицейским или, может быть, тем, кто должен был изображать “толпу”, кричавшую против Буланже, точно также, как сторонники генерала нанимали другую “толпу” для криков за Буланже. В конце концов, не разберешь, имел ли, однако, генерал против себя правительство Франции, шел ли он против правительства Франции или против таких же, как и он, частных людей. Деньги, “лично” занятые на “охрану уличного порядка”, министр отдает затем из секретного фонда. Другой раз он занимает суммы у частного человека, но уже “для правительства”, и из-за этого возникает каким-то мудреным способом личная сделка двух финансистов. Где тут правительство? Где биржа? Рувье заявляет республиканским депутатам, отдающим его теперь на заклание: “Если бы вас не защищали, вы не сидели бы теперь на этих скамьях”. Это очень может быть. Но Франция не может не подумать: “Тут шла потасовка между какими-то партиями, группами, частными лицами... Но, господа, где же было мое правительство, правительство, которое охраняло мой интерес, а не скамьи для той или иной фракции депутатов?”
IX
Этого “правительства Франции” настолько не было, что самый вопрос о нем стал уже “бунтовским”, “возмутительным”. Гамбетга, единственный “великий человек” Третьей республики, по первым же шагам ее почувствовал то, о чем через десять лет стала догадываться страна. Он хотел создать в республике “министерство Франции” — и немедленно был низвергнут. Он мог владычествовать как партийный вожак. Но как только вспомнил, что нужно правительство Франции, все парламентские группы сплотились против него не менее единодушно, нежели против “Катилины” Буланже. И, однако, неужели это так преступно — находить, что нация имеет нужду в правительстве и даже что всякое другое правительство, кроме национального, есть узурпация?
Рассказывая о своих “делах”, Рувье бросает правой стороне вызов:
“Вспомните историю царствований, столь близких вашему сердцу, и вы найдете еще не такие дела”. Это большая ошибка, которая обнаруживает лишь, насколько у “парламентариста” исчезло уже понимание того, что такое правительство.
“Дела” могли быть. Могло быть нарушение долга, злоупотребление. Но неправда, чтобы какой бы то ни было монарх, даже Луи Филипп [22], “лучшая из республик”, или Наполеон III [23] могли когда-либо забыть до такой степени свое значение национальных правителей.
Никогда ни один монарх не осмелился бы заявить публично, что пред лицом гигантской спекуляции, охватившей карманы чуть не поголовно всех его подданных, он подумал только о “равномерном” распределении сумм, назначенных на обман народа или на подкуп депутатов. Ни один монарх, как бы ни пал он низко, не опустится до такого понимания “общественной безопасности”, до которого дошел лучший парламентарный деятель. Фактически никогда, даже при Луи Филиппе, не было стольких madame Лимузен, Вильсонов и Панам. Но если нечто подобное являлось по злоупотреблению, по личной безнравственности или слабости правителя, то идея правительственного долга все же соблюдалась хотя по наружности и оставалась не искаженною до воцарения лучшего правителя. Так бывало в самых плохих случаях — когда народ обыкновенно приходил в негодование и возмущался.
А парламентаризм после неслыханных примеров злоупотреблений, сверх того, заявляет стране, что и самая идея долга национального правительства для него не существует, что он понимает только партийное правительство. Легко ли это переварить народу, особенно воспитанному в понятиях своего “самодержавия”, своей “верховной воли”?
Х
Ж.-Ж. Руссо, пророк демократии, еще в 1762 году предвидел то, чего нынешние поборники демократии не замечают после столетнего опыта.
Выясняя условия, необходимые для проявления народной воли, Руссо настойчиво предостерегает против: 1) представительства (которое, по Руссо, в самой идее есть обман), 2) существования партий, 3) агитации, к чему-либо склоняющей народ. Эти три язвы он клеймит всею силой своего неподражаемого негодования, замечая, между прочим, что при господстве партий “народная воля более не существует и осуществляемое мнение есть мнение частное”.