Критика
Шрифт:
Лизы нет орудия против несчастия. Считая его за наказание, она несет его с благоговением, не старается утешиться, не делает никаких попыток стряхнуть с себя его гнетущее влияние: такие попытки показались бы ей дерзким возмущением. «Мы были наказаны», — говорит она Лаврецкому. За что? на это она не отвечает; но между тем убеждение так сильно, что Лиза признает себя виновною и посвящает всю остальную жизнь на оплакивание и отмаливание этой неведомой для нее и несуществующей вины. Восторженное воображение ее, потрясенное несчастным происшествием, разыгрывается и заводит ее так далеко, показывает ей такой мистический смысл, такую таинственную связь во всех совершившихся с нею событиях, что она, в порыве какого-то самозабвения, сама называет себя мученицею, жертвою, обреченною страдать и молиться за чужие грехи. «Нет, тетушка, — говорит она: — не говорите так. Я решилась, я молилась, я просила совета у бога. Все кончено; кончена моя жизнь с вами.
Такой урок недаром; да я уж не в первый раз об этом думаю. Счастие ко мне не шло; даже когда у меня были надежды на счастие, сердце у меня все щемило. Я все знаю, и свои грехи и чужие, и как папенька богатство наше нажил; я знаю все. Все это отмолить, отмолить надо. Вас мне жаль, жаль мамаши, Леночки; но делать нечего. Чувствую я, что мне не житье здесь, я уже со всем простилась, всему в доме поклонилась в последний раз. Отзывает меня что-то, тошно мне, хочется мне запереться навек. Не удерживайте меня, не отговаривайте; помогите мне, не то я одна уйду…» И так кончается жизнь молодого, свежего существа, в котором была способность любить, наслаждаться счастием, доставлять счастие другому и приносить разумную пользу в семейном кругу… и какую значительную пользу может принести в наше время женщина, какое согревающее, благотворное влияние может иметь ее мягкая, грациозная личность, ежели она захочет употребить свои силы на разумное дело, на бескорыстное служение добру. Отчего же уклонилась от этого пути Лиза? Отчего так печально и бесследно кончилась ее жизнь? Что сломило ее? Обстоятельства, скажут некоторые. Нет, не обстоятельства, ответим мы, а фанатическое увлечение неправильно понятым нравственным долгом. Не утешения искала она в монастыре, не забвения ждала она от уединенной и созерцательной жизни: нет! она думала принести собою очистительную жертву,
В воспитании Лизы все было направлено к развитию чувства. Важнейшим элементом этого воспитания было пламенное религиозное чувство ее няни, попечениям которой она почти исключительно была предоставлена. Наука, до сих пор не приобретшая права гражданства в женском образовании, не могла благотворна подействовать на ее ум. Искусство, именно музыка затронула ее эстетическое чувство, но не расширила круга ее понятий. Раскрывавшаяся душа, ее жадно воспринимала серьезные рассказы няни, проникнутые восторженным, правдивым чувством. Воображение ребенка получило несоразмерное развитие, а ум остался робким и неразработанным. Лиза сделалась набожною, она горячо полюбила добро и истину, она вынесла из своего детства теплую веру и твердые нравственные правила, но на этом она и остановилась; распоряжаться своими правилами, применять их к жизни, находить присутствие духа во всяком положении, обдумывать свои поступки. и определять свои обязанности размышлением, а не слепым порывом чувства — этого она не умеет, потому она руководствуется инстинктом или авторитетом, создает себе призраки, изнемогает в неестественной борьбе с самыми законными своими побуждениями, ставит себе в вину это изнеможение и, наконец, утомленная внутренними волнениями, решается покинуть все, что ей дорого, и принести последнюю жертву. Из женских характеров, существующих в нашей литературе, Лиза представляет всего более сходства с Татьяною Пушкина: в той и в другой заметен перевес чувства и воображения над умом; разница только в том, что у Татьяны чувство и воображение, воспитанные на романах, порождают в ней болезненную мечтательность, работают над создаванием романического героя и, наконец, воплощают этого героя в лице Евгения Онегина, неспособного составить счастье умной и чувствительной женщины. У Лизы чувство и воображение воспитаны на возвышенных предметах; но они все-таки развиты несоразмерно, берут перевес над мыслительною силою и также ведут к болезненным и печальным уклонениям. Это преобладание чувства над рассудком выражается в самых разнообразных формах и составляет в современных женщинах явление до такой степени распространенное, что в педагогической литературе неоднократно высказывалось мнение, будто оно так и должно быть, будто и преподавание в женских учебных заведениях должно сообразоваться с этим необходимым свойством женской природы. Мы уже позволяли себе выражать противоположное мнение; [2] повторяем его и теперь; женщине, как и мужчине, дана одинаковая сумма прирожденных способностей; но воспитание женщины, менее реальное, менее практическое, менее упражняющее критические способности (нежели воспитание мужчины), с молодых лет усыпляет мысль и пробуждает чувство, часто доводит его до неестественного, болезненного развития. Истинная цель реформы, совершающейся на наших глазах в женском воспитании, состоит, насколько мы ее понимаем, именно в том, чтобы уравновесить в женщине ум и чувство, чтобы приучить ее самостоятельно думать, анализировать себя и других и последовательно, без увлечения, но с искренним и глубоким чувством проводить в жизнь добытые убеждения. В этом пробуждении женщины к действительной жизни, к умственной деятельности в самом обширном значении этого слова, — в этом пробуждении, говорим мы, заключаются задатки прогресса для всего нашего общества. Повторяя теперь уже высказанное нами мнение, мы считаем себя вправе подтвердить наши слова авторитетом «двух замечательнейших художников нашего времени, Тургенева и Гончарова. Первый высказал свое мнение об образовании женщины в создании личности Лизы и в своем отношении к этой личности: он сочувствует ее прекрасным качествам, любуется ее грациею, уважает твердость ее убеждений, но жалеет о ней и вполне сознается, что она пошла не по тому пути, на который указывают человеку рассудок и здоровое чувство. Гончаров сказал свое слово в личности Ольги, уравновешивающей в себе мысль и чувство. Поднялось множество голосов, сказавших, что женщин, подобных Ольге, в нашем обществе нет; но никто не говорил, чтобы образ Ольги был неженствен, чтобы в нем не было поэтической правды. Это суждение дает нам право сказать, что Ольга — русская женщина нового поколения, еще не вступавшего в жизнь. Требования, которые выразил Гончаров в создании этой личности, невыполнимы теперь; но они законны и могут быть выполнены впоследствии, быть может в скором времени. Сравнивая современную девушку Лизу с будущею девушкою Ольгою, мы можем определить тот путь, по которому должно пойти образование женщины, можем заранее рассчитать те результаты, которых оно должно достигнуть.
2
2 Мнение о том, что женщине, как и мужчине, дана одинаковая сумма прирожденных способностей, и о необходимости сделать воспитание женщины более реальным Писарев высказал в ряде рецензий, опубликованных в журнале «Рассвет» за 1859 г. (см. в т. I шеститомного издания Павленкова сочинений Д. И. Писарева рецензии на «Записки доброй матери», «Образование женщин среднего и высшего состояния», «Частные женские пансионы», «Еще о женском труде», «Парижские письма» М. Михайлова, «Журнал для воспитания», «Русский педагогический вестник» и др.).
В заключение нашей статьи еще раз возвратимся к Лизе и обратим внимание читательниц на то, как ее личность оттенена двумя женскими фигурами: матери ее, Марьи Дмитриевны, и тетки, Марфы Тимофеевны. Первая представляет собою тип очень распространенный в нашем обществе: это взрослый ребенок, то есть женщина без убеждений, женщина, не привыкшая к размышлению и почти потерявшая способность мыслить; она живет и дышит одними светскими удовольствиями, свойственными ее уже пожилым летам; ей нравятся «пустейшие и безнравственные люди; семейною жизнию она не живет, любви детей и влияния над ними приобрести не умела; она любит чувствительные сцены и щеголяет расстроенными нервами и сентиментальностию. Словом, она ребенок по развитию, только лишена ребяческой грации и чистоты. Марфа Тимофеевна — умная и добрая женщина старого века, не получившая никакого образования, но одаренная здравым смыслом и тою проницательностию, которую обыкновенно приобретают под старость умные люди, много видевшие на своем веку и не пропускавшие виденного без внимания. Марфа Тимофеевна — старушка энергическая и деятельная, с резкими и угловатыми манерами, говорящая правду в глаза и не скрывающая ни своего отвращения к некоторым сомнительным личностям, ни своего доброго расположения к тем, кого она любит. Марфа Тимофеевна набожна, но без фанатизма; она не терпит лжи и безнравственности, но допускает терпимость убеждения, не стесняет свободы совести окружающих ее людей. Ей противны гости Марьи Дмитриевны, как пустые и вздорные люди, а Лаврецкого она любит, хотя знает, что расходится с ним в самых существенных понятиях. Практический смысл, мягкость чувств при резкости внешнего обращения, беспощадная откровенность и отсутствие фанатизма — вот преобладающие черты в личности Марфы Тимофеевны, превосходно очерченной в романе Тургенева. Поставленная между этими двумя женскими личностями, Лиза является в самом выгодном свете: резкость приговоров, неженственная смелость и придирчивость Марфы Тимофеевны оттеняют собою ее скромность, стыдливость и грациозную нерешительность. Что касается до Марьи Дмитриевны, то вся ее неискренняя, жеманная, бесцветная личность составляет разительный контраст с серьезною, сосредоточенною, строгою фигурою дочери, проникнутой и воодушевленной одним принципом, истинным и прекрасным, но доведенным до крайности. Контраст этот действует тем сильнее, что Марья Дмитриевна — живой тип, такая женщина, каких очень и очень много. Как истинный художник, Тургенев не мог и не должен был высказать свою мысль резко: он показал в личности Лизы недостатки современного женского воспитания, но он выбрал свой пример в ряду лучших явлений, обставил выбранное явление так, что оно представляется в самом выгодном свете. От этого идея автора не бросается прямо в глаза. Ее надо отыскать, в нее надо вдуматься; но зато она тем полнее и неотразимее подействует на ум читателя. Чем менее художественное произведение сбивается на поучение, чем беспристрастнее художник выбирает фигуры и положения, которыми он намерен обставить свою идею, тем стройнее и жизненнее его картина, тем скорее он достигнет ею желанного действия. Ежели изображена действительность во всем блеске и разнообразии ее явлений и ежели все эти явления, как бы нечаянно выхваченные художником из известной нам жизни, говорят нам одно и то же, тогда нельзя не убедиться. Тут мы уже верим не слову художника, а тому, что говорят факты, что засвидетельствовано самою жизнию.
ПРИМЕЧАНИЯ
«Обломов»
Роман И, А. Гончарова
«Дворянское гнездо»
Роман И, С. Тургенева
«Три смерти»
Рассказ графа Л. Н. Толстого
Впервые опубликованы в «журнале наук, искусств и литературы для взрослых девиц» «Рассвет» за 1859 г. (разбор «Обломова» в э 10 журнала, «Дворянского гнезда» — в э 11 и «Трех смертей» — в э 12). В первое издание сочинений не вошли, хотя в объявлениях о составе этого издания, приложенных к первым его выпускам, и указывалось, что они будут помещены в ч. 10. Здесь воспроизводятся по тексту журнала.
Поэты всех времен и народов
Сочинения в четырех томах. Том 1. Статьи и рецензии 1859-1862
М., Государственное издательство художественной литературы, 1955
OCR Бычков М.Н.
Издание Костомарова и Берга. 1862
Полтора года тому назад, в декабрьской книжке «Рус. слова» за 1860 год, я разобрал «Сборник стихотворений иностранных, поэтов» в переводе гг. В. Д. Костомарова и Ф. Н. Берга. Теперь явился второй выпуск того же издания под выписанным заманчивым заглавием. Этот второй выпуск отличается от первого своим планом и составом. Издатели сочли нужным поместить кроме стихотворных переводов четыре объяснительные статьи, написанные, конечно, прозою. Кроме того, число переводчиков значительно увеличилось; гг. Берг и Костомаров со времени издания первого выпуска успели набить руку, так что уже теперь в их переводах не встречается тех диковинок, которые я отметил полтора года тому назад. Общая цель предприятия, которое, кажется, намерено быть прочным, до сих пор остается не объясненною; почему гг. издатели берут тех или других поэтов, те или другие стихотворения — этого я не знаю, да и сами они, кажется, считают совершенно лишним отдать себе в этом отчет. Во втором выпуске мы встречаем Бернса и Гейне — ну, это понятно! Бернс и Гейне всегда кстати; затем мы встречаем А. Шультса, Г. X. Андерсена и в виде приложения — легенды
сербов. Русская публика, конечно, ничего бы не потеряла, если бы всего этого она и не встретила. Самую слабую часть книжки составляют, впрочем, не стихотворения, а объяснительные статьи г. Костомарова и коротенькое предисловие, подписанное словом: «издатели».Тут, в этом предисловии гг. издатели стараются объяснить цель своих трудов и издержек, но это им плохо удается; оказывается, что предлагаемый сборник желает содействовать знакомству русской публики с поэзиею других народов, а что о пользе такого знакомства и говорить нечего, потому-де, что она признается всеми. Впереди, в туманном отдалении издатели видят перед собою заманчивую цель: составление на русском языке такой антологии, «какими так богата, например, хоть немецкая литература». Впрочем, эта цель кажется им настолько великою, что она, по их словам, может быть достигнута не скоро. Отдаленность великой цели не ослабляет, однако, самоотверженного усердия издателей; они надеются, что роскошное здание русской антологии сложится со временем и что их сборники будут служить кирпичами в руках будущего зодчего. Да, воля ваша, говорите, что хотите, смейтесь, сколько душе угодно, а все-таки издателям отрадно думать, что их внуки будут держать в руках толстый in-4o, в котором по алфавиту или по достоинству разместятся иностранные «поэты всех веков и народов», пересаженные на русскую почву трудолюбивыми руками гг. Берга, Костомарова и сотрудников. Приятно даже воображать себе в будущем плоды собственной общественной деятельности. Ведь перевести на русский язык песенку Гейне, это — тоже общественная деятельность, хоть лыком шитая, а все деятельность. Я от души жалею о том, что не обладаю тою пылкостью воображения, которою одарены гг. издатели; иначе я бы непременно вообразил себе, что в настоящую минуту, болтая всякий вздор по поводу вздорной книжки, я занимаюсь общественною деятельностью, просвещаю вкус русской публики здравою критикою, разрушаю ветхие понятия… О, общественная деятельность, хорошо, что ты у нас в России — отвлеченная идея, иначе ты имела бы полное право обидеться, зачем ни к селу, ни к городу призывают твое почтенное имя? Кто только не воображает себя деятелем? все суетятся, все хлопочут, и все это делается для пользы общей. Вот, например, гг. издатели «Поэтов» составили книжку в 200 страниц и пустили ее в продажу по 1 р. 25к. Подумайте: за 1 р. 25к. читатель узнает, как г. Костомаров думает о Бернсе, как тот же г. Костомаров смотрит на Гейне и как наши русские стихотворцы переводят Бернса, Гейне, Шультса, Андерсена и сербов. Доставить столько наслаждения за такую умеренную цену — это заслуга.
Что же вы хотите доказать всеми вашими нелепыми насмешками? — спросит, наконец, раздосадованный читатель.
А вот видите ли, я хочу доказать, что претензии всегда бывают смешны. Гг. Костомаров и Берг перевели на досуге несколько десятков стишков; им захотелось их напечатать; желание понятное; потом, когда накопилось еще несколько пиес, захотелось повторить то же самое; ну, и печатали бы себе просто, без затей, не распространяясь о цели; какая тут цель! просто, отчего же не перевести, а потом, отчего же не напечатать? Нет, нельзя, самолюбие одолевает; надо, видите ли, объяснить появление книжки высшими побуждениями, надо привести ее в связь с потребностями общества, надо себя заявить. В каждом из нас сидит Петр Иваныч Бобчинский; недаром же Гоголь был великий знаток русского человека. У русского человека бывает охота работать, бывают и силы; недостает только простора и умения направить свои силы; поэтому он или тратит их зря в узенькой сфере, или ограничивает всю свою деятельность заявлениями о самом себе; в нашей литературе есть очень много пишущих людей, от которых мы до сих пор не узнали ни одной идеи; но зато им удалось раз двадцать или тридцать напечатать свою фамилию и известить почтеннейшую публику о том, что на белом свете живет такой-то Иванов, Арсеньев или Заочный. 2 Принадлежат ли гг. издатели к категории непроизводительных деятелей нашей литературы — этого еще нельзя решить; во всяком случае плоды их деятельности еще впереди, в будущем роскошном здании русской антологии.
Г. Костомарову удались некоторые переводы, но зато его характеристики Бернса и Гейне решительно никуда не годятся. Биография Бернса, занимающая 50 страниц, не что иное, как плохая компиляция из писем Бернса, из статьи Карлейля о шотландском поэте и из разных английских биографий. Называя произведение г. Костомарова плохою компиляциею, я не думаю обвинять г. составителя в том, что он не воспользовался всеми источниками; источников за глаза довольно, да беда в том', что г. Костомаров не умеет с ними справиться, не умеет сгруппировать их и придать им даже внешнюю стройность. Одни и те же факты повторяются по нескольку раз. «Прекрасная душа» Бернса отлетает «на небо» на 16-й странице, и читатель, замечая, что впереди еще 34 страницы, начинает надеяться, что ему дадут подробный разбор произведений шотландского поэта; но он ошибается; на 16-й же странице начинается письмо Бернса к доктору Муру, в котором поэт рассказывает всю свою жизнь, т, е. то, что уже нам рассказал г. Костомаров. Это продолжается до 32-й страницы; мы принуждены сознаться, что рассказ Бернса лучше рассказа г. Костомарова, и потому мне кажется, что г, Костомаров мог бы ограничить свою биографическую деятельность приделыванием некоторых комментариев к письму Бернса; во всяком случае печатать подряд два рассказа об одном и том же предмете по меньшей мере бесполезно; как ни замечательна личность Бернса, а все-таки мне кажется, что русской публике незачем учить наизусть его биографию; достаточно прочесть ее один раз. С 36-й страницы начинается оценка поэтической деятельности Бернса. «Бернс, — говорит г. Костомаров, — был народный поэт в высшей степени». Должно сознаться, что эти слова ничего не поясняют; название народного поэта совершенно неопределенно; а усиливающее наречие «в высшей степени» показывает только, что г. Костомарову очень хочется расхвалить Бернса. Выписки из Карлейля также мало подвигают дело вперед. Как вам нравится, например, такая характеристика Бернса, заимствованная у Карлейля: «Добродетель живет в его стихотворениях, как будто на зеленых лужайках, и дышит воздухом гор; но в них глубоко залегли слезы, и раздирающий пламень, как молния, скрывается в каплях летнего облачка». Добродетель, слезы и раздирающий пламень — вот ингредиенты, из которых состоит поэзия Бернса; смешайте все это вместе в надлежащей пропорции, вообразите себе при этом зеленые лужайки, воздух гор и летнее облачко, и дело с концом; вы получили полное понятие об особенностях поэтического таланта Роберта Бернса; вы скажете может быть, что все эти разнородные ингредиенты слишком отвлеченны и слишком плохо вяжутся между собою в вашем воображении, — я с вами согласен; но г. Костомаров думает иначе. Вся 11-я глава (от стр. 36 до 48-й) завалена цитатами из Карлейля; все эти цитаты очень цветисты и, по правде сказать, совершенно лишены осязательного содержания. Что вы скажете, например, о такой тираде? «Он родился поэтом; поэзия была небесным элементом существа его; на ее, крыльях он возносился в область чистейшего эфира и уже не думал больше ни о каком другом повышении. Он готов был перенести и бедность, и неизвестность, и все бедствия, только бы не унизить себя и не осквернить искусства». Мысль очень простая: «Роберт Бернс был честный человек, никого не обманывал и ни перед кем не подличал»; но какими узорами расписана эта простая мысль! Тут и небесный элемент, и крылья поэзии, и вознесение в область чистейшего эфира, и осквернение искусства…
— О друг мой, Аркадий Николаевич, не говори красиво!
А вот образчик того исторического мистицизма, который у Карлейля доходит до галлюцинации. «Байрон и Бернс были оба миссионеры своего времени; цель их миссии была одна и та же — научить людей высочайшему учению, чистейшей истине; они должны были исполнить цель своего призвания; до тех пор они не могли знать покоя. Тяжко лежало на них это божественное повеление; они изнывали в тяжелой, болезненной борьбе, потому что не знали его точного смысла; они предугадывали его в каком-то таинственном предчувствии, но должны были умереть, не высказавши его ясно». Тут Карлейль не только говорит красиво, но даже думает красиво, так что вы, при всех усилиях, не дороетесь ни до какой простой, человеческой мысли. Г. Костомарову это должно нравиться, потому что чем другим, а обилием простых, человеческих мыслей его статьи не грешат. У него встречаются поползновения заговорить так же красиво, как говорит Карлейль, но эти попытки остаются слабыми подражаниями. Например: (стр. 4) «От берегов Дуна, из мазанки Шотландии выпорхнула полевая ласточка и запела свою честную звонкую песенку»; (стр. 14) «Напрасно его шотландская муза, полуодетая в национальный тартан, в венке из орешника и терна являлась к нему как благодетельная фея и ударом волшебной палочки превращала убогую мазанку в чудный замок, — он умер, как жил, бедным фермером, орошая кровавым потом жадную землю, которая кормила его нуждою». А не лучше ли было бы, вместо того чтобы с невероятными усилиями сооружать риторические фигуры, объяснить просто, почему Бернс всю свою жизнь терпел нужду; ведь из рассказа г. Костомарова этого не видать. Только и видно, что несчастного поэта гнетет злая судьба, но что же это за объяснение? Или, может быть, Костомаров верит в fatum, Фатум, судьба (лат.). — Ред. точно так же как Карлейль верит в исторические миссии? В таком случае, конечно, и объяснять нечего.
Оценка произведений Бернса ограничивается тем, что г. Костомаров приводит несколько его песен и прибавляет к каждой из них эпитет: превосходная, прекрасная, прелестная. При таком образе действий роль критика оказывается в высшей степени легкою и приятною.
Из стихотворений Бернса, переведенных в этом выпуске, особенно замечательна по идее и выполнению небольшая песня: «Прежде всего». Приведу ее целиком, хотя петербургская публика уже слышала ее в нынешнем году на публичном чтении.
Бедняк, будь честен и трудись, Трудись прежде всего; Холопа встретишь — отвернись С презреньем от него! Прежде всего, прежде всего Пред знатным не бледней - Ведь знатность штемпель у гиней И больше ничего! Пусть черствый хлеб — весь твой обед, Из поскони кафтан; Другой и в бархат разодет, Да плут прежде всего. Прежде всего, прежде всего Ведь титул — глупый звон. Бедняк, будь только честен он, - Король прежде всего! Вот этот барин — знатный лорд, Да что нам из того, Что он своим богатством горд, А глуп прежде всего! Прежде всего, прежде всего Для нас, детей труда, Его и лента и звезда Смешны прежде всего! Холопа в графы произвесть Не стоит ничего; Но честным сделать царь, — как есть, - Не может никого! Прежде всего, прежде всего Да будут все честны: Честь — наши высшие чины, И ум прежде всего. Молитесь все, чтоб бог послал Нам царствие свое, Чтоб честный труд на свете стал Почетнее всего! Прежде всего, прежде всего, Отныне и вовек, Чтоб человеку человек Был брат прежде всего.