Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кривое горе. Память о непогребенных
Шрифт:

Через тридцать лет после выхода «Смехового мира» Лихачев раскрыл тайный источник своей книги. В своих воспоминаниях он прямо сказал, что «кромешность» средневекового смеха он нашел в лагере. Отбыв трехлетний срок в Соловках, Лихачев понял, как заключенные осуществляют свое «стремление перенарядить преступный и постыдный мир лагеря в смеховой мир». Применяя к лагерной жизни терминологию смехового мира, Лихачев утверждает, что между советским лагерем с его арго и ренессансным городом с его карнавалом существует аналогия, а не историческая связь. В воспоминаниях Лихачева лагерь предстает как жуткий мир непосильного труда, повседневного насилия, принудительной социальности, истерических взрывов и творческих непристойностей. Мучимой жизни нечего терять, и в свободные минуты живые осмеивают всех и вся, живых и мертвых, а больше всего власть, лишившую их всего, что было им дорого. Согласно позднему Лихачеву, смех заключенных — это защитный механизм: «Юмор, ирония говорили нам: все это не настоящее». Соединяя магическое и комическое, смеховой мир этих людей был скорее фантазией, чем реальностью, — воображаемой компенсацией за жизнь в реальном, постыдном мире. Это в Соловецком лагере «кабак» в буквальном смысле заменил церковь, а «тюремный двор — монастырь» {138} .

138

Лихачев

Д. Воспоминания. С. 171.

Если в трудах о смеховой культуре Лихачев уважительно отзывался о Бахтине как предшественнике, то его воспоминания разворачивают более сложное соотношение между интеллектуальными путями двух мыслителей. Лихачев описывает атмосферу в студенческом кружке своей юности, «Космической академии», как карнавальную пародию. Сам он, к примеру, занимал в этой академии «кафедру меланхолической филологии». Более того, Лихачев намекает здесь, что не он взял у Бахтина идею карнавала, а Бахтин заимствовал идею карнавала из слухов о «Космической академии» {139} . Это рассуждение выдает «страх влияния», свойственный поэтам и филологам, но также и соперничество между старыми зэками. Выжив в одном из самых страшных советских лагерей и на собственном опыте узнав силу криминального арго и лагерного смеха, Лихачев не отдавал первенство другому заключенному, который провел годы террора в мягкой, унылой ссылке. Лихачев не хотел, чтобы его считали зависимым от Бахтина, и в своих воспоминаниях он вывернул это соотношение наизнанку.

139

Там же. С. 137—139.

Все три советских историка — Лихачев, Бахтин и Романов — пережили террор, и у них было о чем рассказать. Но, читая их книги, не стоит удивляться тому, какое влияние имела пережитая ими современность на их рассуждения о далеком прошлом. Их глубокие и красноречиво изложенные идеи не вырастают из тех текстов, которые анализируют эти авторы. Скорее можно сказать, что внешние по отношению к этим текстам переживания организуют их материал таким способом, который авторы считали интуитивно правдоподобным. Мы, читатели, не вполне разделяем их догадки, потому что у нас нет их опыта; и все же мы отзываемся на их книги, уважая в них не только богатство деталей, но творческую энергию сострадания и горя. Из-за советской цензуры и ряда других причин эти три автора не могли признать, что на их труды определяющее влияние оказали ГУЛАГ, тюрьма и голод. Лишь в воспоминаниях Лихачева его ранние труды интерпретированы как эхо личного опыта. Применяя идеи, связанные с недавними страданиями, к далекому и неоднородному прошлому, эти труды вспоминают историю и повторяют ее, анализируют и репрезентируют, прорабатывают прошлое и смешивают разные его эпохи. И все же эти труды имели успех у новых поколений читателей. Циркулируя между выжившими, творческая энергия миметического горя создала необычный, но связный опыт, который берегли, ценили и в определенной степени понимали наследники этого лагерного поколения.

Готический реализм

В 1938 году арестовали Ольгу Берггольц — поэта, филолога, выпускницу Института истории искусств. От жестоких пыток у нее случился выкидыш; через семь месяцев после ареста ее освободили. Как и многие интеллектуалы того времени, Берггольц вела дневник. Он был конфискован, а потом его вернули — прочитанным, с пометками красным карандашом. В новом своем дневнике она горько комментировала: «И вот эти измученные, загаженные дневники лежат у меня в столе. И что бы я ни писала теперь, так и кажется мне — вот это и это будет подчеркнуто тем же красным карандашом... О, позор, позор, позор!.. Не думать об этом! Но большей несвободы еще не было...» После выхода из тюрьмы она часто возвращается в дневнике к тюремному опыту: «Зачем все-таки подвергали меня все той же муке?!.. И это безмерное, безграничное, дикое человеческое страдание, в котором тонуло мое страдание, расширяясь до безумия, до раздавленности?» Берггольц считала долгие часы допросов непростительным разрушением ее субъективности: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: “Живи”». Эти тюремные месяцы уничтожили ее не только как человека, но и как писателя, полагала Берггольц: «Как же я буду писать роман о нашем поколении... роман о субъекте эпохи, о субъекте его сознания, когда это сознание после тюрьмы потерпело такие погромы, вышло из дотюремного равновесия?» {140} Но в тюрьме она читала другим заключенным свои восторженные стихи о Сталине, и они нравились зэкам. Потом Берггольц оставалась в Ленинграде все годы блокады, и ее будут считать главным поэтом этого трагического времени.

140

Берггольц О. Запретный дневник. СПб.: Азбука, 2010. С. 26, 31.

Михаил Бахтин написал свой труд о ренессансном карнавале — вероятно, самую необычную и самую влиятельную книгу из всех, что были написаны российскими филологами, — в условиях, которые не слишком отличались от тех, в которых была Берггольц. Бахтин был арестован в 1928 году и приговорен к пяти годам Соловков, но приговор был смягчен из-за плохого состояния его здоровья. Ему предстояла ссылка в Казахстан, где с ним обращались сравнительно мягко. Он не жаловался на условия ссылки и, несмотря на плохое здоровье, намного пережил своего следователя, которого расстреляли в 1936-м. Бахтину вообще везло. Во время ареста он как раз закончил книгу о Достоевском; она вышла, когда автор уже был в заключении, что было очень необычно. По сравнению с Романовым и Лихачевым, жертвами и наблюдателями самого эпицентра лагерной системы, Бахтин видел ее далекую периферию.

В 1936 году его ссылка закончилась, но Бахтин не вернулся в столицу. Чтобы выжить, он добровольно остался в тех же отдаленных местах Казахстана, а впоследствии переехал в другое незаметное место — Саранск, столицу Мордовии. Иногда он менял адреса, фактически переходя «на нелегальное положение», как рассказывал годы спустя {141} . Кажется, ему были свойственны необычно ясное понимание времени, в какое он жил и работал, а также умелый контроль над рисками этой жизни и работы.

141

Clark К-, Holquist М. Mikhail Bakhtin. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1984. P. 142; Дувакин В.Д. Беседы В.Д. Дувакина с М.М. Бахтиным. М.: Прогресс, 1996. С. 205.

В степях Северного Казахстана Бахтин стал свидетелем коллективизации и последовавшего за ней страшного голода, который опустошил этот огромный регион. Он видел трупы на улицах, которые никто не убирал; работавший бухгалтером в системе потребительской кооперации, он должен был представлять и масштаб трагедии, и виновность в ней государства, и коллапс той системы социальной помощи, какая веками существовала в этих местах. Пока он был в ссылке на этой вымиравшей окраине, его друзей пытали и расстреливали в столице. Одним из погибших был Павел Медведев, профессор Ленинградского университета, опубликовавший в своей редакции многие стихи и

документы из архива Александра Блока (если верить Бахтину, Медведев получил их от вдовы поэта, став ее любовником). Незадолго до того, как Медведев был арестован и расстрелян в 1938-м, он помог Бахтину получить преподавательскую должность {142} . Другой друг Бахтина, поэт и мистик Борис Зубакин, был обвинен в создании масонской ложи; в этом случае обвинение не лгало. Зубакина расстреляли в 1937-м. Еще одного друга, инженера Владимира Руговича, постигла та же судьба. Другие члены «круга Бахтина», как он нам известен сейчас, — философы Матвей Каган, Лев Пумпянский и Валентин Волошинов — умерли молодыми в конце 1930-х.

142

О Медведеве и Л.Д. Менделеевой-Блок см.: Дувакин В.В. Беседы В.В. Дувакина с М.М. Бахтиным. С. 196—197.

Согласно биографам, среди друзей Бахтина был один крупный политический деятель — Николай Суханов. В прошлом активный член пар-

тии эсеров, Суханов перешел из народничества в марксизм и в 1917-м стал меньшевиком. Потом Суханов написал очень важные воспоминания о революции 1917 года, которые привели в ярость умиравшего Ленина. Суханов также был журналистом и редактором «Новой жизни», где печатал ведущих левых авторов дореволюционной России. В середине 1920-х Суханов попытался вернуться к старым спорам о русской крестьянской общине, что накануне коллективизации было актуальной и опасной темой. Политические границы, заострившиеся в первые годы советской власти, пролегли по его семье: жена Суханова, большевичка Галина Флаксерман, сотрудничала с Лениным и другими вождями революции. Само решение об Октябрьском восстании было принято на конспиративной квартире, где жили Суханов и Флаксерман. Утверждают, что Бахтин и Суханов были близкими друзьями и что Флаксерман напечатала на машинке часть рукописей Бахтин а {143} . Если Бахтину был нужен свежий материал о парадоксах современной политики и культуры, он не мог бы найти лучшего источника, чем эта семья.

143

Российские биографы Бахтина пишут, что Суханов был его единственным собеседником в годы ссылки в Кустанай. См.: Конкин С.С., Конкина Л.С. Михаил Бахтин. Саранск: Мордовское книжное издательство, 1993. С. 209—210; Паньков Н.А. Вопросы биографии и научного творчества М.М. Бахтина. М.: МГУ, 2011. С. 427. В биографии Суханова не упоминается, был ли он сослан в Казахстан. См.: Getzler I. Nikolai Sukhanov: Chronicler of the Russian Revolution. Basingstoke: Palgrave, 2002. Специалист по Суханову, профессор A.A. Корников, ответил на мой запрос очень информативным письмом, в котором пояснил, что Суханов и Флаксерман никогда не были в ссылке в Казахстане. Они жили в Москве до ареста Суханова в июле 1930 года, после чего были отправлены на Урал и далее в Сибирь, где и были расстреляны в 1940-м. Я думаю, что Бахтин и Суханов встречались в Москве до ареста обоих, а много лет спустя Бахтин ошибся, считая, что их встречи состоялись в Кустанае.

И физически, и интеллектуально Бахтину удалось пережить сталинизм. Его стратегия, похоже, состояла в том, чтобы не говорить открыто о страхе, горе и вине. В молодости Бахтин увлеченно занимался русской литературой, от Гоголя до символистов, и интересовался некоторыми проявлениями народной религии {144} . Но кажется, с арестом многое изменилось. До ареста Бахтин закончил книгу о классике русской литературы — Достоевском; в ссылке он стал писать о классике европейской литературы — Рабле. Перед арестом в 1934 году Мандельштам, как известно, определял свой метод как «тоску по мировой культуре» {145} . Подобно поэту Мандельштаму, композитору Шостаковичу и художнику Свешникову, Бахтин лучше знал пространства горя в «мировой культуре», чем в собственной стране (см. также главу 5). И все же до самой смерти Бахтин интересовался историей и смыслом российских революций. Однажды в 1973-м, почувствовав себя в безопасности, он высказал сожаление, что Керенский не подавил Октябрьское восстание силой {146} .

144

Об интересе Бахтина к русским сектам см.: Эткинд А. Хлыст: Секты, литература и революция. М.: Новое литературное обозрение, 1998. С. 155—159.

145

Мандельштам. Н. Воспоминания. С. 296.

146

См.: Дувакин В.Д. Беседы В.Д. Дувакина с М.М. Бахтиным. С. 69.

Отрезанные от корней и средств к существованию, живущие, как писал Мандельштам, «под собою не чуя страны», эти люди действительно тосковали по мировой культуре, но необычным образом. В 1933 году в ожидании ареста Мандельштам написал парадоксальный «Разговор о Данте». Ревизуя традицию, он показал Данте «измученным и загнанным человеком», полным «внутреннего беспокойства и тяжелой, смутной неловкости»; на всем протяжении «Divina Commedia» Данте «не умеет себя вести, не знает, как ступить, что сказать, как поклониться». Тоска по Другому соединялась с проекцией самого себя: то была питательная среда для многих упражнений в творчестве и разрушении культуры. Не было б у него гида, Вергилия, рассуждает Мандельштам,

Данте продемонстрировал бы нам «гротескную буффонаду» {147} . Подобно Мандельштаму, Бахтин выражал свой страх и горе в терминах «мировой культуры», которую для него олицетворяли Рабле и другие великие авторы европейского Ренессанса, от Сервантеса до Шекспира.

Как и Мандельштам, Бахтин воспринимал эту культуру весьма оригинально — иначе, чем она сама себя понимала. В бахтинском карнавале меняются местами социальные роли и осмеиваются общепринятые истины. Слабаки находят источник силы, субалтерны обретают красноречие, власти соглашаются на осмеяние, и вся социальная машина раскрывает свою случайную и смехотворную природу.

147

Мандельшта.м О. Собрание сочинений. М., 1999. Т. 2. С. 221. «Разговор о Данте» был впервые напечатан в 1967 году с предисловием Леонида Пинского, историка литературы и бывшего узника ГУЛАГа. Прочитав эту книгу в лагере, Андрей Синявский отметил, что Пинский напрасно пытался найти для эссе Мандельштама место в литературе о Данте. Более правильным, считал Синявский, было бы прочитать «Разговор о Данте» в свете «личного опыта» Мандельштама. См.: Синявский А.Д. 127 писем о любви. М.: Аграф, 2004. Т. 1. С. 356. Надо заметить, что в советских биографиях Данте предстает иначе. Алексей Дживелегов изобразил Данте в юности как отважного рыцаря, а в зрелости и старости — как гордого царедворца и скитальца-стоика. Это очень далеко от мандельштамовского «измученного человека». См.: Дживелегов, А. Данте. М.: ОГИЗ, 1933.

Поделиться с друзьями: