Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кризис воображения
Шрифт:

«До сих пор в литературе о Гоголе повторяется или молчаливо допускается мнение, что призвание его было исключительно литературное, что, «ударившись в мистику», он загубил свой талант и «занялся не своим делом», что весь духовный путь писателя был одним прискорбным недоразумением. Но почему же религиозно–нравственные идеи Гоголя легли в основу «учительства» всей великой русской литературы и почему значительность его христианского пути с каждым годом раскрывается нам все яснее?» [21]

21

Мочульский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М.: Республика, 1995. С. 7.

Вопрос Мочульского — не только реабилитация «второго» Гоголя — Гоголя–проповедника. В нем четко обозначен и его собственный «духовный путь». В нем (в скрытом виде) — и ответ на вопрос, которого касались многие русские изгнанники: «Наша задача», который заставляет повторить все, о чем уже было рассказано, но увидев прежнее творчество Мочульского–критика иными глазами.

Кажется, это было общим для всех эмигрантов: когда почва ушла из-под ног, они обратили взоры к небу. И проза Бунина (он еще в России успел ощутить это странное истончение

воздуха) после «земляной» и тяжелой «Деревни» все более и более наполняется «легким дыханием», достигая совершенной прозрачности в «Жизни Арсеньева», в «Холодной осени», в «Чистом понедельнике»; поэзия Георгия Иванова взмывает ввысь, в «синее царство эфира», критическая проза Георгия Адамовича обращается к последним сущностям, взывает к «ничего лишнего», к аскетизму, к «последней» литературе. И вместе с тем как очевидна попытка обнаружить «твердую землю» в глубинах русской культуры, когда тот же Бунин пишет о Толстом и Чехове, Ходасевич — о Державине и Пушкине, Георгий Иванов наполняет стихи и прозу скрытыми и явными цитатами из Жуковского, Блока, Леонтьева, Розанова и т. д. (Нет смысла перечислять далее, стоит только вспомнить «Мой Пушкин» Цветаевой, «На поле Куликовом» Георгия Федотова или художественные биографии и путешествия на Афон и Валаам Бориса Зайцева, — или, или, или…) А за всем этим — тоска по родине, желание за Россией имперской и Россией советской разглядеть «вечную, непреходящую Россию» (Г. Иванов). У Мочульского все эти устремления сошлись. Связь серии «духовных биографий» Гоголя, Соловьева, Достоевского (а позже — Блока и Белого) с его собственным духовным «поворотом» несомненна. Но и до 1935–го, когда Мочульский стал заметной фигурой в «Православном деле», и до 1934–го, когда он начал преподавать в Богословском институте, — уже в 20–х, — мы можем обнаружить признаки начавшегося внутреннего преображения в его статьях. Не эта ли ностальгия водила его пером, когда он писал эссе «Россия в стихах»? Не религиозное ли чувство, уже пробудившееся, подтолкнуло его вывести гумилевский «акмеизм» непосредственно из его веры («Поэтика Гумилева»)? А его настойчивое внимание ко всякого рода «переломным» моментам в литературе — возрождению классицизма в поэзии, «одолевшего» символизм, к «кризису воображения» в прозе, когда роман с «выдумкой» все более вытеснялся и замещался художественной биографией, — не было ли это свидетельском того, что его собственный «перелом» уже состоялся, что собственный его «духовный путь» уже начал приобретать совершенно ясные очертания? И как точно легли его попытки проследить «катастрофические» процессы в литературе ХХ века (Пруст, Ремизов, Розанов, символисты и неоклассики советская проза 20–х) в текст монографии о Достоевском много лет ДО Пруста, Джойса, символистов и экспрессионистов Достоевский разбивает условность логической литературной речи и пытается воспроизвести поток «ей и образов в их непосредственном ассоциативном движении» [22] . Но, быть может, наиболее отчетливо его духовный путь в 20–е годы обозначился в бесчисленных попытках разглядеть «лики творчества» классиков и современников: Гоголя (ранняя статья), Некрасова, Сологуба, Бунина, Шмелева, Зайцева, Ахматовой, Ходасевича, Мандельштама… Каждый из них рождал собственный, неповторимый мир, и если творение бывает иногда слишком уж причудливым и даже жутким (как у Сологуба), то все же сам акт творчества всегда совершается «по образу и подобию».

22

Мочулъский К. Достоевский. Жизнь и творчесгво. Париж: Vmca-prcss 1947. С. 451.

Сначала вел литературную борьбу — потом «Борьбу с адом», сначала писал о «кризисе воображения» — потом «Кризис означает суд». Это лишь по видимости статьи о разном. Когда из зерна проклевывается росток — он еще не похож на стебель с листьями и цветком. Опыт критика–эссеиста и опыт автора статей в «Новом граде» и «Вестнике русского студенческого христианского движения» дал ему то, что сошлось, совместилось, совпало в его книгах о Гоголе, Соловьеве, Достоевском. А после — о русских символистах. Здесь тоже заметен «кризис воображения»: Мочульский работает и как художник (выписывая — шаг за шагом — портрет избранного им героя), и как исследователь (обращаясь к документам, письмам, произведениям, черновикам). В отличие от художественных биографий западных писателей (опыт которых он изучал в 20–х), Мочульский не создает «новых романов». Нои только историком литературы его не назовешь — слишком настойчив в этих книгах голос религиозного мыслителя. Чуткость к малейшим душевным «изгибам» его героев и редкий дар говорить ясно о самых сложных вещах, помноженные на скрытый за историко–литературными штудиями пафос духовной проповеди рождает в книгах Мочульского их особый тон: когда за биографиями и «образами творчества» русских писателей и мыслителей чувствуешь и судьбу автора, и судьбу его поколения, и судьбу всей русской культуры, с ее изначальным и непреложным: «В начале было Слово».

* * *

Досказать остается немногое.

Париж. Немецкая оккупация. Общее ощущение от этих лет Мочульский выразит позже в письме к своей знакомой летом 1945–го: «Представьте себе человека, просидевшего 5 лет в тюрьме с ежедневной угрозой смертной казни и вдруг выпущенного на свободу!» [23]

Он жил впроголодь, больной, в нетопленой комнате, и — переживал звездные часы своего писательства: работал над чучшими книгами: о Достоевском, в самом конце войны — Блоке. Борис Зайцев подробно описал их с Мочульским сближение: за окном — насилие, кровь, патрули, — а три человека, Зайцев с женой и частый их гость Константин Васильевич, сидят, отгородившись от тревог, опасностей, от чувства ужаса хрупкими стенами, читая друг другу вслух еще незавершенные свои произведения. Портрет Мочульского, набросанный Зайцевым, узнаваем, — разве что теперь, в сороковые, стал еще «воздушнее», еще «прозрачней»: «Худенький, живой, с милыми карими глазами», «приятный, изящный собеседник, незлобивый и просвещеннейший, с родственными интересами», а за всем этим — «ощущение чего-то легкого, светлого и простодушного» [24] .

23

Письма писателей // Новый журнал. 1969. № 95. С. 223.

24

Зайцев Б. Дух голубиный // Сочинения.

Т. З. М.: Терра, 1993. С. 410.

Но кроме незаконченных книг у Мочульского было еще и «Православное дело». Здесь работали не просто друзья — единомышленники, и от этого круга мало кто уцелел. Они прятали евреев, помогали всем, кому угрожала опасность. И рано или поздно развязка должна была наступить.

«9 февраля 1943 года, — писал Мочульский летом сорок пятого, — были арестованы о. Дмитрий Клепинин, Пьянов, Казачкин, мать Мария и мой любимый ученик и друг Юра Скобцов. До января 1944 года они сидели в лагере в Компбено и мы могли им писать и получать письма. Им удалось устроить церковь и они писали бодрые и мужественные письма: мы жили все надеждой на встречу с ними. Увы! в январе они были депортированы, сначала в Бухенвальд, а потом еще ужаснее — в лагерь «Дора». Вернулись только Пьянов и Казачкин. О. Дмитрий скончался в марте 1944 г., а о Юре и Матери нет известий, но кажется, они тоже погибли. Это почти невозможно пережить» [25] .

25

Письма писателей… С. 224.

Сам Константин Васильевич удивлялся, почему при разгроме «Православного дела» он уцелел. Считал это чудом. Но потрясение от ареста, а потом и гибели друзей было настолько сильным, что он от него уже не оправился.

«Летом 1943 года, — пишет он в том же письме, — от холода, истощения и моральных терзаний я заболел сильным плевритом и чуть не умер. Меня выходила Ел. Алекс. Могилевская, которая увезла меня в свое имение под Парижем. С тех пор мое коровье очень пошатнулось, правое легоеое под угрозой и страшная истощенность» [26] .

26

Там же.

В последние годы жизни он торопится закончить трилогию о символистах (Блок, Белый, Брюсов). В 1946 году, когда болезнь обострилась, он вынужден был перейти на санаторный режим, жил сначала в Фонтенбло, после переехал в Камбо, в Пиренеях. В 1947–м Мочульский на короткое время возвратился в Париж, жил за городом в Нуазиле–Гран. Но рецидив туберкулеза, принявший угрожающую форму, вынудил вернуться в Камбо. Последние месяцы, по свидетельству друзей, испытывал тяжкие страдания и, в то же время, религиозное просветление. Скончался Константин Васильевич Мочульский 21 марта 1948 года. «Русский епископ, бывший в том районе проездом, — свидетельствует Юрий Терапиано, — исповедывал Мочульского за несколько времени до его смерти и был потрясен силой его веры и готовностью к переходу в иной мир» [27] .

27

Терапиано Ю. Встречи. Нью–Йорк: Изд–во им. Чехова, 1953. С. 129-

Услышав о кончине Мочульского, Георгий Федотов писал Софии Пиленко, матери Елизаветы Скооцовой (матери Марии): «Ужасно больно слышать о близкой смерти Конст. Вас., но он тоже один из новых святых, а главное, дважды рожденный. И замечательно, что в своей второй христианской жизни он не отрекся от того прекрасного, что было в первой» [28] .

Мочульский, действительно, не отрекся от лучшего, что было в первой его жизни. Он всегда был филологом в исконном смысле этого понятия. «Любовь к слову» жила в нем в двадцатые годы, когда он писал свои статьи и эссе. Она же подвигла его и к новой жизни в тридцатые и сороковые, с непреложным евангельским: «В начале было Слово».

28

Вестник Русского христианского движения. 1992. № 166. С. 154.

С. Р. Федякин

1. СТАТЬИ, ЭССЕ, ПОРТРЕТЫ

РОССИЯ В СТИХАХ

I. ПУШКИН — ЛЕРМОНТОВ — КОЛЬЦОВ

В русской поэзии до Пушкина образ России, как мотив и источник лирики, не существовал. Официальные политикопридворные оды Ломоносова и Державина, романтическое «народничество» Жуковского и его школы не прикасаются, не приближаются даже к подлинной стихии страны. Россия Ломоносова — «храбрые россы» в напудренных париках — так же условна, как и Россия Жуковского — эта немецкая Ленора, переодетая в сарафан Светланы. Только у Пушкина наряду с великодержавной Россией, гордо вознесшейся под сенью Великого Петра и Великой Екатерины, полной «славой мраморной и медными хвалами» («Олегов щит», «Клеветникам России» и др.), начинают появляться черты другого лица, иной России. Сквозь гром побед и грохот «музыки», как будто издалека, долетают тоскливо–удалые напевы. Все это пока — беглые штрихи, отрывистые звуки. Характерно, однако, что главный образ–символ, из которого впоследствии разовьется вся концепция России, уже дан Пушкиным: степь, дорога, мчащаяся тройка, песнь ямщика:

По дороге зимней, скучной

Тройка борзая бежит,

Колокольчик однозвучный

Утомительно гремит.

Что-то слышится родное

В долгих песнях ямщика:

То разгулье удалое,

То сердечная тоска…

Ни огня, ни черной хаты…

Глушь и снег… Навстречу мне

Только версты полосаты

Попадаются одне.

(«Зимняя дорога»у 1836 г.)

Тем же настроением наполнено стихотворение 1833 года: «В поле чистом серебрится снег волнистый и густой». Та же а Развивается в «Бесах». Родное для души поэта выражается в образах движения (тройка бежит, тройка мчится, мчатся тучи, еду, еду); оно вызывает к жизни представление пути — этого застывшего движения (по дороге зимней, версты, по дороге столбовой) и степи — символа бескрайности, простора (глушь и снег, в поле чистом… неведомые равнины). Движение охватывает и природу: в мелькании снега, в полете туч воплощается тот же стремительный ритм. Эмоциональный смысл этих образов — безнадежность, в которой смешиваются и скука, и тоска, и страхи. Но в радостной душе Пушкина это чувство не вырастает до пафоса: он преодолевает его легкостью ритма и ясностью композиции. Хоть ему и «страшно», хоть он и слышит в песнях ямщика «сердечную тоску», все же он остается спокойным наблюдателем. В «глуши и снегу» ему просто «скучно». От пушкинской шутки о бесах, которые «домового хоронят, ведьму замуж выдают», до блоковского зловещего символа:

Ведьмы тешатся с чертями

В дорожных снеговых столбах —

ведет длинный путь мистического углубления образа. Но Пушкин признал родной песню ямщика, почувствовал ее двойственность (разгулье и тоска) — в этот момент родилась Россия, как лирическая тема.

Образы, намеченные Пушкиным, раскрываются, расширяясь у Лермонтова. Стихия России — движение, воля, простор — находит новое словесное выражение.

Отворите мне темницу…

Дайте мне по синю полю

Поделиться с друзьями: