Кромешная ночь
Шрифт:
— Их у меня дикий песец своими выбросами удобряет, — пояснил он. — И заодно опыляет. Опыляет — понял, да? — …пестики, тычинки… Пока что тамошний песец, вообще-то, по большей части ручной, однако — зуб даю — вскорости ох одичает! Смрад — мама не горюй. Кормлю его пьяным зерном, размоченным в лучшем алкоголе, и кустиков повсюду насадил, чтобы песец подкрадывался нежданно. Ведь им, пилоточкам моим, иначе, поди, не вставишь. Но ни хрена ж, гад, не ценит! Видел бы ты, как он по ночам на голове ходит! Да как утробно воет — уй-ё-о!
Я усмехнулся, сам удивляясь собственному благодушию.
— Я и не знал, что песец воет, — сказал я.
— Только дикий, — объяснил он. — Для этого ему надо сперва малость одичать.
— А больше ты ничего не выращиваешь? — спросил я. — Типа тел, чтобы в комплекте были с этими, ну, как ты их, причинными пилотками.
—
1
Семья Джуксов — условно-собирательное именование многих десятков прозябавших в бедности и пороке семей, произошедших от общего предка, голландца Макса Кейзера (около 1720 г. рождения), один из сыновей которого женился на некоей Маргарет, получившей в дальнейшем прозвище «Мать Преступности».
В 1874 г. историю этих семей начал изучать социолог Ричард Дагдейл с целью понять, что влияет на нравственность и общественную успешность человека сильнее — социальная среда или наследственность. Он сделал вывод, что среда, впрочем, «…среда способна порождать привычки, которые могут сделаться наследственными», — писал он.
В 1916 г. исследование возобновил Артур Эстабрук, который, по-своему истолковав и отчасти извратив полученные Дагдейлом данные, дополнил их своими и сделал противоположный вывод.
Его доклад, представленный на Втором Международном конгрессе по евгенике (Нью-Йорк, 1921), сделал «семейку Джуксов» олицетворением неисправимого слабоумия и порока, подкрепляющим призывы к евгенически обоснованной сегрегации и стерилизации наследственно неполноценных индивидов вместо «бесполезного» улучшения условий, в которых живут беднейшие слои населения.
В 2001 г. (почти через полвека после публикации Томпсоном «Кромешной ночи») в Нью-Пэлце (округ Ольстер, штат Нью-Йорк) было обнаружено заброшенное кладбище давно ликвидированного работного дома. В результате изучения архивов Университета штата Нью-Йорк (в Олбени) была найдена книга регистрации с грифом «секретно», где обнаружились настоящие фамилии многих членов т. н. «семейки Джуксов». Выяснилось, что среди «Джуксов» есть и предки уважаемых в нынешних США людей. Самыми известными из современных потомков «семейки Джуксов» оказались… экс-президенты Буши.
Писатель сплюнул в окно и сделал еще глоток.
— Как насчет порулить?
Я пополз через него, протискиваясь между ним и баранкой, и его руки меня невзначай обшмонали.
— О! — сказал он. — Пику-то дай глянуть.
— Глянуть — чего?
— Ну, финягу, перо, свинорез, чирк, выкидуху, нож, складень, тесак, мачете… бандерилью, наконец, — госсподи ты боже мой! Ты, ваще, как — слова понимаешь? Ты, случаем, не издатель?
Протягиваю. С ходу просто не придумал, как отбазлаться. Он большим пальцем пощупал лезвие. Открыл карман на дверце, пошуровал там, вынул оселок.
— Ай-яй-яй, — сказал он, вжикая ножом по оселку туда-сюда, — что хорошего можно сделать этакой мотыгой! С тем же успехом можно пилить глотки лопатой имени совка!.. Лопата бывает имени штыка и имени совка. Слыхал? Ах, ты лучше меня все про лопату знаешь? По-онял, не дурак! Но все равно, тебе бы лучше нечто имени штыка… Ну вот, — протягивает нож, — уж как сумел. Но не советую тебе этой лопатой резать.
Лучше как штык пхай в брюхо, для этого она, может, со скрипом и сгодится.— Послушай, что за вольты? — начал я. — Ты за кого меня, вообще-то…
— Нет, это ты послушай! — возразил он. С этими словами наклоняется и тянет у меня из-за пояса люгер. Уволок его к бардачку, сунул под фонарик, пристально изучил. — Смотри-кты, фирменный: «Маузер-Верке»! Ну-у, ничо волына! — Типа, одобрил. — Но здорова! Тебе для скрытного ношения на самом деле надо ствол навроде вот такого. — И опять лезет в дверной карман, достает маленький, чуть не с ладошку, самозарядный кольт тридцать второго калибра — то есть семь и шестьдесят пять, если в миллиметрах. — Хошь попробовать? Давай пробуй на мне. Останови машину и пробуй оба.
Пихнул их мне и потянулся к ключу зажигания, а я…
Вот черт, не помню, что я сказал.
Кончилось тем, что он засмеялся, но не так, как похохатывал прежде, а как-то более дружелюбно, что ли. Мой девятимиллиметровый «парабеллум» сунул обратно мне за пояс, а кольт бросил назад в дверной карман.
— Все это хрень пустая, правда? — сказал он. — Тебе, вообще, докуда надо-то?
— Да чем дальше, тем лучше, — ответил я.
— Нормалёк! Стало быть, в Вермонт. Наговориться успеем.
Едем дальше, ведем по очереди, заходим в придорожные кафешки — кофе там, сэндвичи, то да се, и всю дорогу трындим. То он, то я. То есть не о себе, конечно, никакой конкретики. Он лишним любопытством не страдал. О книжках, о жизни, о религии — в таком примерно духе. И что он ни скажет, все как-то так свежо, незаезженно; думал, дословно все запомню, но постепенно оно умялось, уварилось и свелось почти что к нескольким словам.
— Поверь, ад существует, я точно знаю, — стоял у меня в ушах его голос; я так и слышал его, лежа в постели, где она дышала мне в лицо, придавив своим настырным телом. — Это безрадостная, скучная пустыня, где солнце не дает ни тепла, ни света, где закоснелая Привычка насильно кормит дряхленькую Похоть. То место, где умирающее Желание бок о бок стиснуто с бессмертной Необходимостью, а ночь навевает ужас и мрак стенаниями одного и разнузданными воплями другой. О да, ад существует, друг ты мой любезный, и, чтоб туда попасть, глубоко рыть не надо!..
Когда мы с ним в конце концов расстались, на прощанье он дал мне сто девяносто три доллара — все, что было в бумажнике, кроме последней десятки. И больше я никогда его не видел, не знаю даже, как его зовут.
Тут Фэй снова принялась храпеть.
Прихватив бутылку виски и сигареты, я укрылся в ванной. Запер дверь, сел на стульчак. Должно быть, я провел там часа два или три — курил, прихлебывал виски и размышлял.
Все думал про того парня: по-прежнему ли он сидит в Вермонте, выращивая свои срамные пилотки. И про то, что он сказал тогда насчет ада, я тоже думал, и никогда его слова не говорили мне так много, как в ту ночь.
Никоим образом я даже близко не был стариком, но все равно закрадывалась мысль: не оттого ли я себя так скверно чувствую, что старею. Это, в свою очередь, вызывало желание узнать: а в самом деле, сколько мне лет? Ведь мне и это толком неведомо.
Все, на что я мог опереться, это слова матери, а она нынче говорила одно, а завтра совсем другое. Да и сама-то знала ли она — ох сомневаюсь! Какие-то наметки на сей счет у нее, видимо, имелись, но при том, сколько у нее было детей, вряд ли она в этих наметках не путалась. А значит…
Я все пытался это дело раскумекать, пробиться к каким-то основам. Складывал, вычитал, пробовал вспоминать места и события давнего прошлого, но в результате получил только головную боль.
Мелким я был всегда. И всегда (кроме разве что нескольких лет в Аризоне) ходил не просто по краю, а прямо по зазубренному острию.
Все перебрал, чуть ли не вплоть до колыбели, но если и бывали другие времена или сам я бывал другим, то где, когда? Нет, ничего определенного вспомнить не удалось.
Я пил, курил и думал и в конце концов поймал себя на том, что головой отяжелел и она клонится, клонится…
Вернулся в комнату.
Фэй спала, согнувшись углом, — зад на одном краю постели, колени и плечи на другом. Место оставалось только в ногах, и я там кое-как, калачиком, примостился.
Проснулся оттого, что ее ноги лежат у меня на груди, плющат ребра. Девять утра. Поспать не удалось и четырех часов. Я понял так, что больше все равно не засну, поэтому выбрался из-под нее и встал.