Кровь диверсантов
Шрифт:
Вернулись друзья мои, опухшие, прямо скажем, от безделья, но и с большим желанием не вылезать из хаты.
Вдруг, без подготовки, нас забросили в тыл, за восемьдесят километров от первой линии немецкой обороны. Погибли, объяснял нам Лукашин, четыре группы разведчиков, пытавшихся принести «языка». Не совсем погибли, поправил Костенецкий, у немцев такая плотная оборона, такая страховка стыков, что разведчики если и возвращались, то с потерями и без добычи. Решено поэтому взять пленного изнутри, так сказать, и протащить его в наше расположение через редкие немецкие роты в ста километрах южнее: там сложилась такая не выгодная ни нам, ни немцам обстановка, что никто наступать не желает.
Чех присутствовал при последнем инструктаже на аэродроме, помахал ручкой, будто мы ехали на танцы, сел на свой «Цундапп» и не стал дожидаться взлета и отрыва от полосы. Мы так были уверены в благополучном возвращении, что самый мудрый из нас Григорий Иванович запечалился и погрозил нам кулаком.
Но получилось очень хорошо. Немца
С Кругловым разговорились, поделились табачком, то есть он нам его предложил. Пожелали удачи, скорой победы и разошлись. Встреча как встреча, за которыми расставания, таких в войну уйма, лишь легкий вздох сожаления, когда узнавали, что тот, с кем вчера лясы точил, лежит неподалеку скрюченным трупом. А я его, Круглова, хорошо запомнил; лет тридцать пять ему, то есть много, очень много старше меня, но в словах и взглядах его сквозила такая мысль: мы – человеки, мы из одной стаи, нам нечего делить, потому что если что-то и достанется мне побольше, то разницу отдам тебе. Пока же этот добрый человек делился с нами тем, что боги ему, то есть убитые немцы, послали, мне был предложен никелированный «браунинг», часы, медальон и коробочка с духами.
Как всегда бывает при случайных и без выстрела знакомствах, расстались хорошо, даже пошутили – вот, мол, после победы так бы встретиться к обоюдному удовольствию.
На пленного сбежался весь разведотдел. Костенецкий сиял, Лукашин, получивший бирки, блаженствовал, а Григорий Иванович высился рядом и гордо молчал. Потому что всем было ясно: только ему, капитану Калтыгину, штабы всех армий фронта обязаны наисвежейшими данными о противнике.
Мы же с Алешей посмеивались, наблюдая за играми взрослых дядей, и делились подарками. Никелированный «браунинг» достался Алеше.
Глава 19
Наконец-то мальчик Леня сходит с ума и становится почти нормальным человеком. – Метаморфопсия! – Выздоровление. – Что наша жизнь? Игра в смерть.
А я заболел после героического рейда в тыл противника. Я заболел так тяжело, что весь был пронизан страхом, чувством, которое, как мне уже год казалось, изгнал из меня Чех полностью. С того ужасающего июньского дня прошло столько лет уже, но я испытываю ужас, когда вспоминаю все предшествовавшие страшной болезни часы, события, мысли, все предощущения величайшего страха, испытанного мною, и увертюрой, пожалуй, назревающего безумия вошло в меня легонькое недоумение, сменившееся весельицем, когда я начал рассматривать подарки поближе, чтобы определить, кому преподнести медальон, а кому духи. Оба предмета были изучены мною досконально – принадлежали одному и тому же человеку, сняты были с убитой женщины, что само по себе было большой странностью. Немцы своих женщин берегли, к передовой не подпускали, к тыловой службе – да, привлекали, я сам однажды сдергивал бирку и просматривал документы немки в форме вспомогательных войск, так, кажется, можно перевести Hilfwaffe. Что представляла она из себя внешне – таким вопросом не задавался, да и попробуй пойми: Григорий Иванович прикладом автомата (стрелять нельзя было) разнес ей переднюю часть черепа.
В овальном медальоне – фотографии, он и она, ухо к уху, ухитряются сразу смотреть и в объектив, и друг на друга с любовью, надо полагать. Изображенный немец звался Гельмутом и был примерно моих лет. Чуть постарше, конечно. В штатском, что казалось дикостью, все немцы представлялись в форме вермахта, войск СС и военно-партийной администрации (Чех сурово взыскивал за незнание того, кто как обмундируется). Немочка в форме, возможно, служила переводчицей, но, судя по фотографии, была она моложе жениха или мужа, и тогда вопрос: откуда ей
известен язык? Или так: могла ли она оказаться на передовой случайно? Привлеченный к консультации Алеша рассудил еще проще: капитан Круглов Иван Сергеевич медальон и духи мог добыть, распотрошив немца, который, в свою очередь, немочку почистил в тылу: медальон-то – из чистого золота, духи-то – парижские! Но тогда, возражал я, какого черта вещи мирного и сытого быта были перемещены на фронт?Разные варианты всплывали, строились очень любопытные версии, а я все смотрел на девушку, находя в ней все большее и большее сходство с Этери, хотя такого быть не могло! Не могло! Невеста моя – кахетинка, в ней древний Восток, который породнится со свежим славянством, то есть с моим родом, корни которого я, по примеру Алеши, откопаю, найду. Подниму над собой и покажу всем. Всем! А в медальоне – светлая европеанка, лоб которой, брови, губы и ушные раковины выдавали кельтское или норманнское происхождение. Европа, это уж точно, Европа!
Спать лег в тяжелейших раздумьях неизвестно о чем, наплыв какой-то мерзости, какие-то щекочущие прикосновения к телу… К утру тело успокоилось, день начался обычно, встал, размялся, определил центровку тела, мысленно сосредоточился на сегодняшних заботах и побежал в привычную десятикилометровку. Дважды останавливался, что-то мешало, какая-то дряблость в мышцах и – что совсем удивительно – нечеткая работа сердца. Добежал, стал подниматься по ступенькам крыльца – и упал. Очень удивился. Встал и покачнулся: крыша, которая всегда была выше меня и любого человека метра на три, почему-то держалась на уровне глаз, а ступеньки крыльца вели в колодец. На четвереньках вполз я в избу, меня сотрясал страх, я боялся прикоснуться ко всему, но больше всего напугал меня Алеша, я слышал его голос, я понимал, что голос – встревоженный, но Алеша-то – был без головы! Его голова, отделенная от кровоточащего туловища, локтем прижималась к левому боку. Я стал вырывать эту голову, чтобы приставить ее к Алешиной шее, и потерял сознание. Сколько пролежал в беспамятстве – не помню, не знаю, я то делался зрячим и видел раскромсанные тела обступивших меня людей, то становился слепым, что доставляло удовольствие; и в слепоте, но не в глухоте, я слышал почему-то радующие меня слова, пахнущие карболкой, эфиром, спиртом и белыми халатами медсестер, и – опять страх, потому что внутренним зрением я видел отрезанные груди Неизвестной Девушки.
Заторможенная психика… Такого количества трупов и мясник не выдержит… Какой идиот посылает его в немецкие тылы… Метаморфопсия!
Вот что слышал я от дивизионного врача!
Такую болезнь от Костенецкого не скроешь, и Костенецкий приказал: не лечить!
Рассчитывал он на Чеха, к которому испытывал брезгливое любопытство. Вкрадчиво, по-кошачьи подбирая ступни, Чех вошел в шаткую избенку, куда спрятали меня, и оказался третьим человеком, тело которого воспринималось мною цельно, не обезглавленно и не обезноженно (именно так, нераздельно, видел я Калтыгина, себя же постоянно проверял, ощупывая голову и ноги). Положив руку на мой лоб, Чех сказал, что я давно не был в поле. И повел меня в поле, далеко-далеко, сел на корточки, и я сел. Ищи траву, сказал Чех. Какую, спросил я. Какую хочешь, ответил он. И я стал искать траву, для удобства передвигаясь на четвереньках, да и Чех избрал такой же способ. Я внюхивался, и запахи вели меня.
Вечером Чех напоил меня каким-то отваром. Я заснул, а продрав глаза, увидел не раз виденную картину: Чех осклабленно смотрел на Алешу и фалангой указательного пальца бил по краю стола: «Нет уж, Алексей Петрович, одно дело вскрывать всенародно мощи, другое – всем миром производить текстуальный анализ классиков…»
Я выздоровел. Болезнь еще тлела во мне, Чехом не погашенная.
Я спрашивал:
– Я не один на этом свете. Моя судьба связана с судьбами десятков людей, родных и неродных, моя жизнь – в них, их жизни – во мне, но ведь лишая кого-то жизни, я тем самым уменьшаю срок своей жизни или даже уничтожаю ее… Так что такое жизнь и кому она, моя жизнь, принадлежит?..
Пока я говорил, губы Чеха, тонкие и язвительные, издевательски кривились, выражая еле сдерживаемое терпение. Глянул в меня – каким-то насквозь пронизывающим взглядом и заговорил четко, так, будто излагал очередность при налете на штабной автобус:
– Первое. Люди – стадные животные, и нечего стесняться этого, все ощущения твои стали чувствами не без помощи людей. Второе. Что больше в каждом из нас от нас самих, от людей, от так называемой природы, в какой пропорции – над этим ломают и будут ломать головы презренные философы, боящиеся, как и многие люди, смерти. И от смерти спасающиеся рассуждениями о жизни. Третье. Человек, лишая жизни подобных себе, чаще всего полагает, что убийством удлиняет собственную жизнь. И последнее, главное. Все мучительные для тебя вопросы должны разрешиться в тот момент, когда кто-то попытается лишить тебя жизни. Именно в этот измеряемый долями секунды миг ты и решишь центральную проблему философии, убив врага чуть прежде, ранее. Поэтому ты всюду обязан всех – всех, подчеркиваю! – людей рассматривать как врагов, пока они не докажут свою безвредность. Правда, постоянное нахождение в таком выжидательном состоянии вредит, искривляет психику, поэтому надо давать отдых нервам – в те краткосрочные дни или недели, когда заведомо известно, что на расстоянии снайперского выстрела твоего потенциального убийцы нет… Это и вас, Алексей Петрович, касается.