Кровь диверсантов
Шрифт:
Время же было радостное, тревожное, к чему-то зовущее. Немцев били на всех фронтах, и поскольку летели мы на территорию Польши, то интерес к стране этой возник у нас еще в Москве, а в коридоре штаба 4-го Украинского столкнулись мы лоб в лоб с толстеньким майором, который в отчаянии заявил: «Убей меня бог, если я знаю, что делать с этой Польшей!» Что именно делать – не знал никто, нас же очень интересовали шестьсот квадратных километров генерал-губернаторства, где предположительно обитал тот, ради которого мы и прилетели сюда. На этих километрах каким-то непонятным образом уживались, то перестреливаясь друг с другом, то вступая в кратковременные союзы, отряды разнородных политических и националистических ориентаций. Армия Людова и Армия Крайова, Батальоны Хлопске, Народовы силы сбройне, отряды народной милиции, подчинявшиеся левому крылу Рабочей партии польских социалистов, такие же отряды под водительством правого крыла, отряды от руководства Строннитцтва Людова, совершеннейший уникум – еврейский отряд, распадавшийся на составные части и вдруг возникавший, какие-то лоскутные формирования,
От такой пестроты голова у нас пошла кругом, а Калтыгин страдал явно, сопел, рассматривая карту… Не невежество, не инстинкт самосохранения, не вялость ума, а причины, глубина и масштабность которых так и не познаны еще, заставляли Григория Ивановича делить мир на «наших» и «не наших», а к последним он относил и шагавших с ним рядом, если те, идя в ногу и одинаково со всеми разевая рот, что-то нехорошее вытворяли глазами. Могли и не вытворять, все равно попадая в «не наших». Чутье было у Григория Ивановича на таких вытворяющих. Чутье, подкрепленное верой и еще кое-чем; любя нас, меня и Алешу, ставя себя под пули, в нас летящие, он не упускал случая «просигнализировать», «довести до сведения» о нездоровых настроениях наших, и наветы его только потому не пускались в ход, что само руководство, любя и ценя Григория Ивановича, для собственного успокоения приучилось к мысли, что Калтыгин – небезопасный идиот, верить которому нельзя.
В сложности, повторяю, Калтыгин углубляться не умел, испытанным методом его было: обозначить неизвестное известным, одобренным и не подлежащим сомнению. Иными словами, он наклеивал ярлыки, дополнительно прикрепляя к ним гремящую цепь эпитетов, звенья которой сплетались подчас самым непредвиденным способом, в немыслимом порядке.
Летели, конечно, без рации. Мы были советскими военнопленными, месяц назад совершившими побег из лагеря. В самолет уже забрались, когда неугомонный инструктор дополнил наставления: стало известно о Манифесте Польского Комитета Национального Освобождения, органа, зависящего от Москвы. Армия Людова переходила в подчинение Войска Польского с его смешанным советско-польским командованием. На оккупированной немцами части Польши, куда мы собирались, это событие не могло не отозваться, но теперь нас запутали совсем.
Все «неподлеглые», борцы за независимость, за неподчинение Москве, Лондону, Берлину и даже Варшаве, сходились на ненависти к гестапо и нас – не без косых взглядов – всюду принимали за «наших». Так и дошли мы до отряда «Гром», до Янины в кожаной юбке. Обладательница ее носила другое имя, поучилась, это точно, в Ягеллонском университете во Львове, но боюсь, злопамятные поляки прочитают про «Гром» и начнут изводить девушку.
«Гром» доживал последние денечки, страсти в отряде накануне распада накалились – до хрипа в спорах, до выстрелов поверх голов. Верховодили в нем бывшие коммунисты, ползками добравшиеся до социалистической платформы, перья, выщипанные не то с правого, не то с левого крыла, – это все рассказала мне Янина. Любознательность, погнавшая меня когда-то в кружок Осоавиахима, и здесь, в «Громе», потянула меня к костру, где под усыпляющее потрескивание головешек вскипал жаркий разговор. Речь шла о политике, польской политике, чего я, как и толстенький майор в штабе 4-го Украинского, понять не мог и не хотел. Сидевшая на пеньке девушка спросила через костер: «Пану интересно?» – и позвала к себе. Я лег у ее обкусанных комарами ног, вблизи ее клетчатой кожаной юбки. Суровая девушка эта, Янина, студентка Ягеллонского университета, все годы борьбы прошагала в ней; в стеклах очков отражалось пламя костра, девушка переводила, я скрыл от нее, что понимаю их язык. У костра говорили о роспуске Польской компартии решением Коминтерна, о гибели Лещиньского и Хенрыковского, одобрявших сталинское решение, о рядовых коммунистах, пытавшихся сохранить партию, о том, как в предвоенном году эта запрещенная Коминтерном партия оказалась истребленной государственной тайной полицией Германии… (Множеству предположений, возникших у меня тогда и позднее, я не позволял развиваться до завершающего логического конца. Есть некоторые понятия, обладавшие духовной значимостью и ценностью, и обнажение этих понятий, к чему призывает рассудок, губительно одряхляет эмоции, раньше срока делая нас мудрыми циниками.)
Для всех легенд я был безопасным сосунком: школу не успел закончить, как год назад взяли в армию, винтовку в зубы и на фронт, в первом же бою ранен, плен, лагерь за лагерем, побег с помощью старших товарищей (сам бы не отважился). Меня поэтому и не обыскивали в «Громе». Начал издалека, спросил, на каком факультете училась она, Янина, а потом стал докучать вопросами о боге и Христе. В чем же могущество бога, раз он не вооружен?
Студентка печально вздохнула:
– Пану невдомек, что сила бога – в слове. В Иисусе Христе, который на земле как бы парламентер от бога, предлагает людям принять его учение, следовать ему. В парламентеров часто стреляют, вот и в Христоса однажды выстрелили. Причем он, зная о нацеленном на него стволе, все-таки подставил себя под выстрел.
– Может
быть, потому, что он убедился: людям наплевать на его учение? Люди погрязли в грехах?– Возможно… – Студентка нехотя согласилась.
– А не кажется тебе, что к тому времени за многие предшествовавшие эпохи люди вообще стали олицетворением греха, вот и понадобился им повод все мерзости свои свалить на невинного человека, обвинив его в не совершенных им грехах?
Студентка оживилась, обрадовалась:
– Пан прав! Я тоже об этом подумывала! Но именно в этом величие богочеловека Иисуса Христа! Он пострадал за всех!
– Но тогда Иуду награждать надо! Не будь его…
Мы сцепились в споре. Я допытывался: апостолы – это не спецкоманда при Иисусе Христе? Проповедь – не атака на безверие? Что такое второе пришествие? Выходит, сейчас происходит повторное накопление грехов, которое снимет с душ как бы сбежавший из лагеря Христос? Если цель Христа вообще избавление от грехов, то ведь у мертвецов нет грехов, не так ли? И умерщвление людей становится заданием Христа, полученным им от бога? И, убивая людей, мы облегчаем задачу Христа. А люди – греховны не только от рождения, небеса не так уж далеки от земли…
Часа полтора доводил я эту Янину рассуждениями о ее Боге и ее Слове. Иоанн Креститель с автоматом – разве это не донесение Слова Божьего безмолвной пастве?
Не кожаная юбка позвала меня к Янине. Неподалеку от нее сидел горбун, хромоногий мальчонка, я глаз не спускал с него и давно решил: «Тот!» Подавать знак группе не стал, сами догадаются. Комары искусали меня так, что пришлось спешить, калека, давно заметил я, без памяти втюхался в девушку на пять лет старше и ничего не замечал вокруг.
Спорщики у костра сходились на том, что война скоро кончится. И я был того же мнения, бегом таща на себе горбуна с кляпом во рту. Гриша и Алеша догнали нас километров через десять. Из кустов встали полковники, осторожно прошли еще километров десять и вытащили из валежника «Виллис». Ночью прилетел «ПО-2», Алеша забрался в заднюю кабину вместе с пацаном, который, тут мы поняли, кому-то очень нужен.
(Неделю спустя, уже в штабе 4-го Украинского, узнали мы, что все офицеры, которых потчевали монашки в монастыре, будто бы заразились триппером и что танкисты в злобе, с фронта отведенные, послали три танка – расстрелять из пушек монастырь за нанесенный армии ущерб. Алеша припадочно хохотал, Калтыгин всего-то пожал плечами, лишь я отказывался верить, ибо видел и знал: танкисты, потеряв в жестоком бою верных товарищей, в отместку часто стреляли по первому попавшемуся строению…)
Глава 30
От немецкой пули не уйдешь! – Орел, взметающий Ленечку к мировой славе, или Старик Державин нас заметил и, в гроб…
Четыре месяца спустя, обленившись и обнаглев, мы повторили классическую ошибку раннего Калтыгина: устроили ночлег под крышей стоявшего на отшибе сарайчика. Всласть выспались, а утром оказались в кольце сотни немцев. В каждом бою наступает момент, когда один из противников начинает понимать: пора уходить, потому что товарищ справа не подает признаков жизни, товарищ слева споткнулся и лежит, выстрелы косят всех подряд.
Немцы ушли. Потом ушли мы, окровавленные, перебинтованные, набитые пулями. А до наших – сорок километров.
Но от судьбы не уйдешь.
Под крышей того едва не гибельного для нас сарая я принял мудрое решение. Буду писателем!
В том бою Григорий Иванович разделся до пояса, и я увидел то, на что обращались глаза мои сотни раз, так и не поняв великого художественного произведения на растатуированной груди его – орла, умыкающего женщину. Алеша возился с правым бедром Калтыгина, я уже перевязал ему правую руку и отошел в свой сектор, оттуда любуясь бесподобной картиной на груди Григория Ивановича. «Кантулию» я не видел уже год. Не было источника музыки – и я стал выискивать ее в себе, она, мыча, колыхалась во мне стихотворными строками, голова набухала стремлением выразиться словами, я задумывался об устройстве линзы в механизме слагателя слов, линзы, в которой собираются, группируясь, впечатления и выходят из нее как-то особо скомпонованными партиями, картинами, образами. Как создать в себе такую линзу? Как фокусировать ее? Почему, кстати, первый создатель этой вот композиции «Орел и женщина» не заставил хищника вцепиться когтями в спину добычи? Ведь женщина, без сомнения, припадала, защищаясь, к земле, пряча в ней лицо, инстинктивно подставляя спину. Почему? Да потому, что интуиция художника верно предположила самую выгодную для восприятия неправдоподобность, которая более выпукло и укрупненно-обобщающе выразила идею, доходящую до зрителя ударно, всплеском эмоций. Орлу надо было схватить женщину так, чтоб не оставалось сомнений: да, это женщина, это ее полные свисающие груди, это ее лицо, обнажать ноги не следовало, пожалуй, – это уже перебор. Женщина, предмет поклонения и почитания, в когтях безжалостного хищника – это тоже впечатляло. Дуги крыльев, округлости некоторых деталей тела птицы, фигура женщины, провисшей, безвольной, страдающей, – все вместе составляло гармонический набор, находилось в, так сказать, эмоционально-геометрическом соответствии. Законченность этого шедевра выражалась, кроме прочего, в некоторой незавершенности, воображению давалась возможность сочинить предысторию то ли похищения, то ли еще чего-то мелодраматического, пробуждалось желание обнажить меч, натянуть лук, но спасти женщину. Миллионы орлов, уносящих желанную добычу, отштампованы были на коже миллионов мужчин, копии уже не будоражили воображение, однако следующий шаг – к еще большей абстракции – сделан не был, препятствовало многое: фактура, престижно-символический характер всех европейских татуировок…