Кровь людская – не водица (сборник)
Шрифт:
— Олександр, а ты что с вахты ушел? — подозрительно спрашивает Свирид.
С лавки подымается кряжистый Олександр Пидипригора; уставясь в пол, он не в состоянии добыть из груди корявое слово и только виновато перекидывает с руки на руку залатанный медью ствол старой берданки.
— Может, не слышишь?
— Такое дело, Свирид Яковлевич, — говорит он, не поднимая глаз. — Не утерпел.
— Горело?
— Не горело, а не утерпел. — Он еще быстрее перекидывает оружие, словно оно обжигает ему пальцы.
— Да почему же?
Олександр снимает картуз, прикрывает им дуло берданки и поднимает на Мирошниченка смущенный взгляд.
— Хочу еще раз услышать, где моя земля будет. Все думаю: а что, как переменились списки?
В
Мирошниченко улыбнулся и сразу же нахмурился.
— А ежели банда налетит?
— Э, нет, с моего края, Свирид Яковлевич, не посмеют! К нам час назад красные казаки пришли. Сам им, такое дело, шесть снопов овса из-под балки скинул.
— И много казаков?
— С полсотни. Еще должны подъехать. Боевые ребята, и кони добрые. Вроде на банду готовятся.
— Вот это славно!
Собрание оживилось.
— Может, придет время, когда будем спокойно дома ночевать.
От этих слов Мирошниченко невольно краснеет, словно про него они.
Ведь чуть ли не каждую ночь приходится скрючиваться от холода, если не в овине, то в стогу, либо в скирде на поле. Ему всюду чудится теперь запах соломы. Он смотрит на Пидипригору и спиной ощущает все эти стога и скирды, дающие ему приют.
— Земля твоя, Олександр, лежит в тех же урочищах. А теперь айда на вахту! Тоже мне самооборона!
— Свирид Яковлевич, дозволь, раз такое дело, хоть на выборах посидеть, — по-ученически вытянулся Олександр.
Мирошниченко хотел рассердиться, но передумал.
— Разрешаю, что уж с тобой делать? Может, еще кого из самообороны принесло?
— Никого нет, — повеселел Олександр, повеселел, закрутился и картуз на дуле берданки. — Я сам проверил! Хотел Карпец сорваться, так я его возле моста чуть ли не прикладом прогнал на место, чтоб знал порядок. Такое дело!
— Хе! Гляди какой деловой! — повернулся к нему короткоусый Иван Бондарь. Его широкое, дубленое лицо осветилось лукавой усмешкой.
— Уж какой есть, Иван Тимофиевич, — примирительно проговорил Олександр и расположился поудобнее возле неподвижного Мирона, лоб которого все еще морщился от страхов и раздумий.
И вот Мирошниченко ставит плошку на дворянский стол, поправляет свою нависшую на глаза «полечку», кладет руку на грудь, прикрывая ладонью кудри матросской крали. Перед ним в полумраке застыли лохматые, ветрами и дождями чесанные головы пасынков земли. Всю жизнь их заскорузлые руки выращивали золотое зерно. С детства по плечам гуляли хозяйские плети, чужие налыгачи [2] натирали до крови ладони, а потом задубевшие, в черствых, кровавых мозолях руки вытягивал цеп. Потому и руки у крестьян длиннее, чем у кого бы то ни было, потому и тоскуют и тянутся души земледельцев к своему единственному раю — земле.
2
Налыгач — веревка, которую при пахоте надевают волам на рога. (Все примечания, за исключением авторских, принадлежат переводчику.)
А она, роскошная и убогая, ласковая и жестокая, всегда манила их теплым звоном ярой пшеницы и гнала в холодных оковах в Сибирь, ласкала руки мягким, как девичья коса, колосом и вспарывала спину немецкими да гайдамацкими шомполами. Неужто же и теперь она поманит да обманет мужика?
Свирид Яковлевич знает, что Каменец-Подольск и Проскуров, как червой, кишат петлюровцами, что недаром придурковатый гетман Скоропадский отправился из своей роскошной швейцарской виллы обивать английские и французские пороги, что не к добру поехали уэнэровские [3] министры к черному барону в Крым. Еще могут они распахать землю снарядами, засеять костьми, полить
человеческой кровью, но жать им на ней вряд ли придется. Вряд ли! Потому что мужик повидал уже свой долгожданный надел, а хлебороба и смерть не оторвет от земли. Для него и небо — это прежде всего та же земля, которую можно распахать, и засеять, и даже засадить райскими садами.3
УНР — Украинская народная республика, официальный титул петлюровщины.
Еще не так давно и на море, и в холодных казармах экипажей, и в матросских отрядах, из которых мало кто оставался в живых, и в партизанских лесах не раз Мирошниченку думалось, что в одно погожее, непременно солнечное утро вызовут его, кавалера двух «георгиев», добрые ученые люди, дадут ему на руки грамоту и скажут: «Вот тебе, Свирид, за твой пот и кровь — твоя земля. Бери ее и живи, как в раю».
А теперь этим добрым и ученым человеком — Мирошниченко усмехнулся, стал в своем селе он сам. Грабителем, вором и христопродавцем величают его во всех кулацких закутках, то стращают столбом с перекладиной, то подкупают деньгами и хлебом. Ну, да это дело привычное! Вот жаль только, что грамот на землю нету: с ними крепче прозвучал бы закон и для бедноты и для кулачья. Он даже обратился было с этим в уисполком, но там только рукой махнули.
— Чудак человек! Где же бумаги взять на твои грамоты! Видишь, газеты на оберточной печатаем, а мандаты выстукиваем на обороте архивных документов. Черт-те что бывает: на одной стороне наше распоряжение, а с другой — царский орел на него палкой замахивается. Две власти на одной бумаге вмещаются…
Многое вспомнилось Свириду, перед тем как он сказал свои самые лучшие слова. Каждый когда-нибудь произносит свои самые лучшие слова. У одного они, может, оборвались на детском «мама», а потом жизнь так искромсала, помяла человека, что во рту ничего, кроме скверности, и не осталось. У другого эти слова нашлись негаданно для милой, которую он, одолжив у друга сапоги, повел к венцу, а третий вымолвил их на краю могилы, чтобы запомнились детям на всю жизнь.
Свириду Яковлевичу не пришлось пролепетать свое лучшее слово родной матери: день его рождения стал днем ее смерти. Не суждено было раскрыть свою упрямую, несгибаемую душу и перед девушкой: случилось так, что не по любви, а из жалости женился он на молодой вдове, дождался от нее двух детей да и снес ее на кладбище с огорчением, но без слез…
Свирид Яковлевич прочитал за революцию много книг, но слова у него были простые, не книжные, самые лучшие для тружеников и мучеников земли, примостившихся на скамьях и подоконниках, на пороге и на полу помещичьего дома, со стен которого подозрительно смотрели на них недобитые гипсовые красавицы.
— Товарищи, сегодня уисполком утвердил наш раздел. Теперь вы по всем новым законам настоящие хозяева земли. Слышите, люди?
— Слышим, Свирид, — негромко ответили собравшиеся, склоняя головы перед новым законом и землей.
— Ну вот… — И слово, согрев душу, на миг остановилось в груди и забилось в ней, как сердце. — Завтра, только взойдет солнце, приступим к новой размежевке. Пусть каждый принесет на поле свои знаки. Понятно?
И сам умолк в тишине, словно раздумывая: а понятно ли ему самому то, что он сказал? В эту минуту и ему хотелось со стороны послушать свои слова.
Тишину разорвали хлопки, взволнованный гомон. Только Мирон Пидипригора поздно спохватился, хлопнул в ладоши, оглянулся: думают ли другие еще хлопать и не глядят ли на него? И в это время со двора донесся голос Кушнира:
— Ступай, ступай, пока не поздно!
— А ты что, за старшого туточки? — проскрипел кто-то с плохо скрытой злобой и голосе.
— Какой ни есть, а зубы, как фасоль, вылущу! Тогда не обижайся, не обижайся на меня!
— Тьфу на вашу чумовую породу!
— Плюй себе в борщ!