Кровь людская – не водица (сборник)
Шрифт:
Супрун, не торгуясь, купил половину добротной кожи, но сказал, что зайдет за нею в другой раз, а то неловко возвращаться с престольного праздника с покупкой. Так он и зачастил в семью кожевника, а со временем привык к скверному запаху и выучился обрабатывать воловьи, конские и козьи шкуры.
В кожевенном ремесле, где все делается на глаз и на нюх, Супруну повезло: ему равно удавалась белая и черная юфть, на коже не оставалось живцов, и красный сафьян сиял нежным, текучим лоском — его сразу же вырывали из рук ярмарочные перекупщики и сапожники.
Постигнув до тонкости ремесло старого Омеляна, Супрун забрал у него дочь, справил простенькую,
То были дни его великих надежд. Он не продавал черту ни души, ни шкуры, а сам обдирал шкуры с падали, брал их в долг и так становился на ноги, в смраде коровьей крови и дубовой коры, в грязи от мездры и произвесткованной шерсти.
Дубить он умел на славу, однако ненавидел это ремесло всем своим земледельческим сердцем. Не грязь дубильни, а золотой и зеленый сафьян полей видел он перед собой, когда готовил на продажу разноцветные кожи. И они принесли ему сперва хлеб и кое-что к хлебу, а потом и землю. Он дневал и ночевал на поле, летом и обедал, опершись на косье, и жене отдыха не давал. Она у него на лугу, под стогом, и сына родила; истекая кровью, перегрызла пуповину, а он растерянно постоял у телеги, потом, чтобы не ехать порожняком, догрузил воз, затянул рубель и осторожно подсадил родильницу наверх. Так он впервые взял жену на руки…
Только теперь Супруну становилось понятно, как тяжко он мучился и как мучил непосильной работой жену. Мучил даже при батраках и батрачках, потому что уже завертелось его хозяйство чертовым колесом, а он и жена стали в этом колесе только послушными спицами. И вот кто-то одним ударом разбил это колесо, разметал и обод, и спицы, и ступицу. А земля, которую он годами сшивал из цветного сафьяна и юфти, переходила в чужие руки, и он оплакивал ее, и крупные слезы скатывались прямо в душу.
Один бог знает, как тяжело ему лишаться своих богатств. Но он не возьмет в руки топор — руки у него для работы, а не для убийства. Только почему его поставили в один список с Варчуком и Созоненком, Денисенком и Сичкарем? В былые годы, когда он только еще становился на ноги, они звали его шкуродером. Но ведь он драл шкуры со скотины, а они — с людей, он кормил своих батраков хлебом, а они — цвелью да слезами, он никогда не нарушал слова ни перед большими купцами, ни перед последним батраком… Так почему же и с ним новая власть не может хоть поговорить по-людски? Стало быть, записали на бумагу — и конец твоей судьбе?
Он, как чужой, подходит к своему просторному двору, отворяет глухую калитку, навстречу с темных бревен поднимаются Олеся и Гнат. Сынок ростом уже догоняет мать. Все трое молча сходятся посреди двора. Первым, не поднимая головы, нарушает молчание Гнат.
— Что там решили? — Он показывает рукой в сторону, откуда пришел отец.
— Ничего не решили, — отвечает Супрун, дивясь, откуда сын знает, что он идет от Созоненка.
— Побоялись, что ли? — Сын поднял тяжеловатую для подростка голову. И там, где у отца под усами горделивая линия рта, у сына скользнула недобрая улыбка, и он прикрыл ее рукой.
— Цыц! — Супрун огляделся по сторонам. —
Я оставил это сборище, первым домой ушел.— И зря оставили. Дом не убежал бы и через час.
Сын снова поднял голову, с вызовом посмотрел на отца. Глаза его, колючие, так же глубоко посаженные, как и у Супруна, потемнели от злого упорства.
Супрун видел только эту тьму и не различал за нею глаз сына.
— Ты когда это научился так с отцом разговаривать? — хмуро спросил он.
Однако и это не остановило парня, рот ему кривили не по летам зрелая злоба и неукротимость.
— Когда бы ни научился, а от людей в такое время бежать не надо!
— А ты знаешь, что эти люди готовы убивать?! — едва сдерживая гнев, проговорил Супрун.
— За землю и убивать можно, — твердо проговорил сын, повторяя чьи-то слова. — Она святая.
Супрун на миг оторопел, а потом дал Гнату оплеуху.
— Молчи, сукин сын! Ты откуда, падаль, знаешь, что такое земля и дороже ли она человеческой крови?! Сперва заработай ее, надорви на ней жилы! От Карпа Варчука погани набрался? Я у тебя это дикое мясо огнем выжгу!
Он размахнулся второй рукой, но на ней повисла его молчаливая Олеся.
Успокойся, Супрун, успокойся, дорогой! Дитя неразумное, сболтнуло с чужих слов…
А «дитя» выплюнуло на ладонь кровь, посмотрело на нее, а потом недобро покосилось на отца, отвернулось и, бормоча под нос, зашагало к овину. Ворота овина так хлопнули, что у колодца зазвенела защелка журавля.
В кого только уродился его сын? Кто посеял у него в сердце такую злобу? Ни своей упорной, трудолюбивой, ни Олесиной ласковой крови не чувствовал в нем Супрун. Эх, трудней всего с детьми, которые с колыбели богато живут! Им неведомо, что такое насущный хлеб, размоченный потом.
— Вырастили сынка, хорош! — Супрун поднес руку к глазам. — Такой и земле в тягость.
— Варчуков сорванец возле него целый день вертелся, тот и святого на подлость подговорит. — И Олеся бережно, как ребенка, увела мужа в хату.
В сенях Супрун почему-то повернул на ту половину, где у них была дубильня. В долгие годы войны он изредка брался за свое старое ремесло, чтобы изготовить себе и соседям кожу на обувь или на упряжь.
Луна заглядывала в дубильню, освещала зольник, чаны, мешки с золой и козлы, на которых висела неочищенная шкура.
Супрун вместе с женой сел на самодельную скамью, и Олеся прижалась к нему, как в тот день, когда они, полные надежд, впервые сели в своей дубильне. Это был не совсем еще ясный, но надежный рассвет их жизни. А теперь ночь смотрела в их налитые тоской и страхом перед неизвестностью глаза. Супрун твердо положил руку на плечо Олеси. Что ни говори, а жену ему бог послал будто ясный денек.
— Что же теперь будем делать, Олеся? — спросил он, впервые в жизни советуясь с нею.
И она, его тихая тень, его смущенная улыбка, его печальная думка, тоже впервые в жизни принялась его утешать.
— Жили мы, Супрун, на двух десятинах, жили и на пяти, стало у нас десять, а потом и за двадцать перевалило. Так что ж мы — не как все люди?! На норме не проживем?
— Да разве человеку норма нужна? Я хотел, чтобы ты у меня на старости лет княгиней жила.
— А может, обойдемся без княжества? — грустно улыбнулась Олеся, не зная, не остановит ли ее вспыльчивый муж: у него для порядка жена приучена молчать. — Побывала я раз на веку княгиней, и будет с меня.
— Когда же это было? — спросил он, не сообразив.