Кровь молчащая
Шрифт:
Шурка вытаращил большие голубые глаза и от неожиданности услышанного быстро закрыл ладонью свой рот.
– Рыба моя, ты обязан знать, в чём тут дело. В каждой немецкой семье есть особая, толстая-претолстая книга. Называется она – «Штаммбух». В ней содержится всё, сын. И о ныне живущих, и о прадедах и дальних предках, а иногда и про тех, от кого фамилия началась, от кого род пошёл, понимаешь? И у нас такая книга была.
– И про меня в ней было написано?
– И про тебя, конечно, и даже про нашу маленькую куклу-Томочку. Кто и когда в семьях рождался, когда и кем крещён был, когда и с кем венчан. Так вот, матушка ваша, когда из Саратова с вами выезжала, книги этой в доме не нашла. Исчезла книга,
Шурка почесал затылок и в недоумении сморщил широкий лоб:
– Я? Я бы распорядился? Разве книгой можно распоряжаться? Что за секретность такая, папа?
– А секретность в той книге такая, что родовые корни там твои прописаны, солнце моё, и через знания эти жизнь можно новую начать, совсем иную, такую, о которой ты даже мечтать сейчас не умеешь…
Шурка задумался. А отец, с трудом перевернувшись со спины на бок, закрыл глаза, тяжело задышал, засопел и тихонечко прошептал:
– Ты найди её, книгу эту. Обязательно найди, душа моя. Я верю, что ты найдёшь…
Утром следующего дня в доме появился доктор – уставший, казалось, безразличный и раздражительный от любого слова Евгении. Быстро осмотрев комнату, присев на край дивана, он тронул влажный лоб Александра Петровича, приложил пальцы к левому запястью, прощупал живот. Не задав ни единого вопроса больному, он извлёк из старого кофра блокнот, карандаш и неприятным, скрипучим голосом начал бормотать себе под нос:
– …пульс слабый, частый. Температура тела снижена. Одышка. Значительная слабость и неукротимая жажда. Живот болезненный. Многократная рвота, свободное истечение кишечной воды…
Евгения тронула доктора за плечо:
– Да объясните же хоть что-то! К вечеру стал совсем плохой, не спал, охал, корчился от живота! Сейчас сознание его явно расстроено – он не отвечает мне и, кажется, даже не узнаёт!
Доктор закончил записывать и обернулся на Евгению. Та имела растерянный вид, прижимала к груди голубой кружевной платочек и тихо поскуливала.
– Вы молодая красивая женщина. Вы должны взять себя в руки. Должны беречь себя для детей. У Вашего мужа холера. Форма болезни тяжёлая, скоротечная. Вы должны готовиться к печальному исходу…
Долгий, мучительный день Евгения не отходила от Александра, брала за руку, целовала, молилась. Он окончательно ослаб, перестал требовать питьё, редко открывал глаза. Его измождённое тяжким недугом тело пронизывали сильнейшие судороги. Лицо приобрело серый оттенок, вокруг глаз появились тёмные круги.
Меерхольц уходил… Уходил быстро, страшно, совсем внезапно погрузившись в неимоверные страдания и выжигающую плоть адскую боль.
Поздним вечером, обтирая тело мужа влажным полотенцем, Евгения услышала его еле различимые слова:
– Тяжело кончаюсь. Бросаю тебя, Женечка. Прости уж… А, вот и матушка моя у дверей стоит…
Евгения вздрогнула. Ей привиделось, будто над её головой, взявшись ниоткуда, взмахнуло большое чёрное крыло. Обдав спину холодом, оно напугало и тут же исчезло, растворилось…
Той ночью Шурка был беспокоен. Закутавшись в одеяло, съёжившись, он сидел на своей кровати и смотрел в тёмное окно. Он пытался понять, осмыслить, какие перемены грядут в его жизни. Он чувствовал, что теряет отца, но абсолютно не знал, что с этим делать и как придётся теперь к этому относиться. Десятки раз в голове мальчика появлялись картины из недалёкого прошлого: шумные дачные посиделки… смеющиеся родители на качелях… Вспомнилось, как с отцом и с их конюхом Максимовым купали на Волге Куманька – норовистого пегого коня,
и как в семнадцатом году их лошадей с хутора уводили пьяные красноармейцы. Вспомнились саратовские занятия на фортепиано:– До, ми, со-оль. Соль, фа, ми, ре, до-о…
– Мама, я устал. Можем ли мы сделать перерыв? Мне ещё необходимо успеть осилить две задачки по арифметике.
– С чего же ты Шура устал? Никак баржу с углём разгружал весь день? Держи руку на инструменте правильно, кисть не заваливай, локоть немного от себя, вот так…
Вспомнилась прогулка с Ростиком вдоль берега Гуселки:
– У тебя есть секрет, Шурка?
– Кажется, нет.
– А у меня есть! Я закопал под яблоней мамино любимое кольцо! Когда она подумает, что потеряла его, и расстроится – я ей его верну. Скажу, что отыскал пропажу! Вот уж тогда она обрадуется! Вот уж тогда похвалит меня, а может быть даже и поцелует!
На рассвете, когда часы уже пробили четыре раза, Шурка услышал долгий, пронзительный крик матери. Освободившись от одеяла, босиком, он ворвался в кабинет отца и замер. Шурка застал отца уже бездыханным. Сидевшая на полу у его изголовья мать, устремив широко раскрытые глаза в потолок, ревела раненным зверем, беспорядочно вскидывала руки и всем телом тряслась. Совсем скоро прибежала Стеша, перекрестилась три раза и поспешно закрыла покойника белой простынёй. Шурка знал, что в такие минуты положено бы заплакать, но не смог. Ему стало безумно жаль свою мать, ещё вчера – сильную, холодную, а ныне же, волей страшного обстоятельства, оказавшуюся сломленной и разбитой невыносимым горем женщину. Он с большим трудом поднял её с пола и усадил на стул:
– Не смейте так, мама! Не смейте! Мы же немцы, мама, мы сильные, Вы же так сами всегда нас учили.
Шурка сразу же подумал о том, что говорит не те слова, не то делает и не может в полной мере оценить, что происходит. За спиной будто с неистовой силой захлопнули неведомую дверь, за которой остались живые, яркие воспоминания о замечательном светлом человеке, отце – его голос, улыбка, его добрый, любящий взгляд моментально утонули в щемящей сердце печали и стали называться словом «память». Никогда уже теперь. Никогда…
Следующие несколько дней пронеслись сквозь Шурку словно тревожные, страшные сны, выходящие за грани привычной реальности, угнетающие и корёжащие душу мрачной, непреодолимой данностью. В доме замелькали чёрные одежды, исчезли отражения зеркал, поселился запах церковного воска и ладана…
Многочисленная похоронная процессия по Большой Садовой до Братского кладбища – это были основной своей частью незнакомые для Шурки люди. И сослуживцы отца, и посторонние, сочувствующие, из горожан – все непременно старались приблизиться к Евгении Карловне, подержать за руку, выразить слова соболезнований. Две белые лошади, уныло тянущие большую телегу с закрытым гробом, недовольно ржали и размахивали хвостами, отгоняя надоедливых мух. Сопровождающие гроб конные красноармейцы старались прижимать беспорядочную толпу с проезжей части ближе к тротуару, дабы не создать помех для движения трамваев и авто.
Для занесения сего траурного момента в историю РСФСР штабом Северо-Кавказского военного округа на церемонию был приглашён фотограф…
Всепроникающее палящее солнце, ни ветерка вокруг, и только цок-цок-цок лошади по булыжной мостовой, да тяжёлый, страшно подпрыгивающий красный гроб на телеге…
Шурка и Ростик держали мать под руки, самостоятельно передвигаться ей было не под силу. Евгения не плакала, не разговаривала и, видимо, никого перед собой не различала глазами.
«Верю в тебя самозабвенно и нерушимо!» – звучали внутри Шурки слова улыбающегося отца. Нестерпимо хотелось воды. Холодной. Много.